Севастопольская страда. Том 3, стр. 67

Между прочим, внушительную мортирную батарею решено было установить на киленбалочных высотах, чтобы не допустить уже больше того, что случилось в часы штурма, когда русские пароходы, войдя в Килен-бухту, нанесли большой урон дивизии Мейрана.

О том, что на помощь князю Горчакову частью идут, частью пришли уже свежие дивизии из Южной армии, знали, конечно, союзные генералы; поэтому принято было решение укреплять новыми батареями свой правый фланг, а главное, его оплот — Федюхины высоты.

— О-о, мы были бы счастливы, если бы князь Горчаков действительно вздумал нас атаковать со стороны Черной речки! — воскликнул по этому поводу Пелисье, ударив кулаком о стол.

Раглан поглядел на него проникновенно и заметил:

— Как знать!.. Если нападение будет произведено ночью или рано утром, в тумане… Притом очень большими силами…

Он вспомнил, конечно, про себя Инкерманское сражение, оставившее его только с половиной армии. Он был вообще недоволен тем, что генералу Джонсу не удалось отстоять своего мнения. У него был усталый и брюзгливый, по-настоящему стариковский вид.

II

«Крепости, как и пушки, сами дела не делают, но надобно, чтобы ими хорошо управляли», — сказал Наполеон I. Начало Севастополю как крепости положено было великим Суворовым, приказавшим продать свои новгородские поместья, чтобы покрыть издержки по работам, так как военная администрация того времени отказалась возместить расходы, найдя действия Суворова «своевольными».

Управлять обороной крепости, заложенной признанным гением войны, пришлось никому в начале осады не известному в Севастополе, молодому еще и в небольших чинах военному инженеру Тотлебену.

Под его руководством морская крепость сделалась также и сухопутной, что оказалось необходимым выполнить в небывало короткий срок и перед лицом неприятеля; под его руководством эта сухопутная крепость возникала из развалин после каждой усиленной бомбардировки со стороны неприятельских батарей; под его руководством она расширялась редутами и траншеями; по его указаниям буравили землю впереди бастионов минные ходы и галереи, по его чертежам устанавливались новые батареи, чтобы уравновесить огонь защиты с огнем атаки.

Когда Меншиков при появлении подполковника Тотлебена в Севастополе хотел отправить его за ненадобностью обратно в Кишинев к Горчакову, Тотлебен мог бы обидеться на это и поспешить уехать, но он остался: он понимал, что если где-нибудь нужны были в тот момент его знания и таланты, то именно здесь, где ожидалась высадка десанта союзников. И его позвали; и он оказался единственным, кому пришлась по плечу тяжелая задача.

На совещании у Пелисье после штурма оба инженер-генерала — Ниэль и Джонс — признавали, что защита Севастополя ведется очень умело; им известна была и фамилия их соперника — русского инженер-генерала, который умеет так безошибочно разгадывать их замыслы и противопоставлять им сильные средства обороны. Они не знали только того, что 8 июня, за несколько часов до начала перемирия, Тотлебен был ранен пулей в правую ногу навылет на батарее Жерве.

Он, конечно, должен был находиться здесь на месте недавнего прорыва французов, где кипели теперь саперные работы, — штопалась дыра в броне Севастополя, — и здесь-то нашла его пуля французского стрелка.

Рана была в мягкую часть ноги, так что Тотлебен сам отошел в укрытое место и сел. На батарее же заметались, чтобы подать ему первую помощь, и кто-то притащил бывшего недалеко военного медика, который прежде всего засунул ему свой палец в рану: лекаря того времени имели это скверное обыкновение; они прощупывали этим приемом, не осталась ли в ране пуля, не задета ли кость, но забывали о том, что пальцы их не обладают целебной силой, даже если они только что вымыты.

Но, к несчастью Тотлебена и всего дела обороны Севастополя, вблизи разорвалась бомба, и это так повлияло на лекаря, что судорога свела ему руку, и долго не мог он вытащить своего пальца из раны, заставляя Тотлебена испытывать жестокую боль.

Его отнесли на носилках не в госпиталь, а на квартиру, куда к нему приходили врачи для перевязки, и в первый день он держался бодро, думая совершенно поправиться через две-три недели.

Первым из его соратников, кто посетил его, был Нахимов, пришедший к нему с букетом цветов и большим беспокойством в безмолвно спрашивающих глазах. Он привык высоко ценить Тотлебена. Когда его уговаривали беречься, пореже ездить на бастионы, он вполне искренне говорил:

— Я что-с! Если даже убьют меня, что же тут такого-с! А вот если Тотлебена убьют, этого уж действительно заменить некем-с!

Тотлебена не убили, — в этом была радость, — но в какой мере опасна его рана, это еще не вполне было известно Нахимову.

С забинтованной неподвижной ногой лежал в постели Тотлебен, когда входил к нему Нахимов, спрятав за спину свой букет: в этот последний миг он совершенно как-то забыл, зачем же собственно раненому генералу цветы, точно он барышня или провинциальный актер, выступающий в день своего бенефиса.

— А-а, Павел Стефанович, голубчик! — радостно сказал Тотлебен, поднявшись до сидячего положения, когда он вошел. — А я вот и встать не могу на ноги, вышел из строя вон!

— Но все-таки, все-таки как же, Эдуард Иваныч? Несерьезно, надеюсь, нет, а? — спросил Нахимов, расцеловавшись с раненым.

— Думают так, что с полмесяца пролежать придется, это в такое-то время! Вот как! Что вы на это скажете, Павел Стефанович?

— Вот что скажу-с! — И Нахимов радостно поднес к самому лицу его свой букет, получивший теперь в его глазах оправдание, значение и забытый было им смысл.

— Откуда же, откуда же это, Павел Стефанович, в Севастополе достать могли такие чудесные цветы?

Нахимов подметил в глазах Тотлебена не то детское, не то девичье выражение, которое способно проявиться вдруг даже и у весьма серьезных людей, когда болезнь уложила их в постель и тем на время отбросила от всех ответственных занятий.

— Ну, уж где бы ни достал, Эдуард Иваныч, — достал для вас! — весьма неопределенно ответил Нахимов, стараясь придать своей улыбке оттенок таинственности и даже лукавства, и, так же лукаво поглядывая на Тотлебена, громко сказал в полуотворенную дверь:

— А ну-ка, давай сюда ящик!

Конвойный казак внес в комнату порядочной величины ящик, полученный по почте, судя по большим сургучным печатям на нем и бечевке, опутавшей его крест-накрест. Ящик был прислан на адрес самого Нахимова, как помощника начальника гарнизона, но посылку эту сопровождало немногословное, однако многозначительное письмо: «От прекраснейшей женщины Петербурга передать доблестнейшему рыцарю Севастополя».

— Вот читайте, что это значит-с, Эдуард Иваныч! — и Нахимов, не снимая с лица лукавства, протянул ему письмо, сохранившее еще запах тонких каких-то духов.

— Ха-ха-ха, до чего это хорошо: «От прекраснейшей женщины Петербурга»! — рассмеялся Тотлебен.

— Вот видите-с, видите-с, я ведь знал, что вам это понравится, — ликовал и Нахимов.

— Вопрос: какая именно женщина не считает себя «прекраснейшей»?

— Да-с, да-да-с, такой не бывает-с, совсем не бывает-с в природе-с!

— Но что касается дальнейшего, то-о… Павел Стефанович!

«Доблестнейший рыцарь Севастополя» — ведь это вы-с!

— Ну, какой же я рыцарь, что за вздор-с! И главное-с, «доблестнейший»! Это и есть именно вы-с, Эдуард Иваныч!

— Я-я?.. Как же так я? Разве я сражаюсь! Я есть земляной крот, не больше того! Какой же я рыцарь, да еще «доблестнейший»? Это вы, Павел Стефанович, вы!

— Помилуйте-с, пустяки какие-с! Разве я полками командую и в бой их вожу-с? Это, это генерал Хрулев-с, а не я! Но, позвольте-с, Эдуард Иваныч, ведь ранены-то вы, а не Хрулев-с… Кому же нужна корпия-с, позвольте спросить, дамский этот подарок-с? А? Кому-с? Вам или Хрулеву-с?

— Ну, конечно, если же так ставить этот вопрос, то вы есть совершенно правы, Павел Стефанович, — корпия в текущий момент нужна мне, а не генералу Хрулеву, но все-таки…