Севастопольская страда. Том 3, стр. 142

Есть у каждого человека в жизни, как бы длинна она ни была, такой день, когда он проявляется во всей полноте своих возможностей, расцветает, как сказочный папоротник в Иванову ночь. Совершает ли он какой-нибудь памятный для всех подвиг, делает ли «счастье своей жизни», приходит ли к открытию, заставляющему кричать «нашел!», охватывает ли его трепет необычайного замысла, которому потом отдаст он годы или десятки лет, но в день этот, его день, он становится неузнаваем для тех даже, кто знал его с детства.

Так сделался неузнаваем Горчаков для окружающих, едва только услышал, что Малахов взят французами, хотя другие бастионы стоят, отражают штурмы.

Он бодро и довольно стремительно для своих лет, особенно же для своего положения, поднялся по чугунной лестнице на четвертый этаж Николаевских казарм, чтобы оттуда из окна в зрительную трубу следить за всем, что будет видно. И все около него должны были безмолвно согласиться с тем, что если площадка над морской библиотекой теперь уже разбита, то самая высокая точка для того, чтобы смотреть с нее в трубу за разгаром боевых действий, именно здесь, на четвертом этаже Николаевской батареи, и только здесь все они и могли бы поместиться в безопасности, больше нигде.

Он ясно давал чувствовать всем около, что не проигранное четвертого августа сражение на Черной речке определило дальнейшую участь Севастополя, как об этом думали многие, а что участь города и дальнейший ход кампании определяются только вот теперь и именно так, как предполагал он сам.

Еще там, на Инкермане, садясь на лошадь, он отдал приказ, чтобы испытанные полки 12-й дивизии — Азовский, Одесский, Украинский — шли на Южную сторону, и теперь из окна квартиры начальника гарнизона мог любоваться тем, как стройно, в полном порядке, неся яркое солнце на своих штыках, проходил один из этих полков по мосту в колоннах по отделениям — шесть человек в ряд.

Колонны держали только равнение, — не шаг, — так им было приказано.

Нельзя было разглядеть из-за волнения в бухте, насколько прогибается под их тяжестью мост: волна захлестывала и бревна моста и сапоги солдат пенно-белыми брызгами.

Конечно, движение войск через Большой рейд было тут же замечено с батарей противника. Снаряды летели оттуда кучей; можно было опасаться и огромных потерь людьми и непоправимой порчи моста: вдруг обрушится в самой середине — что тогда?

Другие части перевозились на баржах, на буксире у катеров, на шаландах, на пароходах, но все внимание Горчакова было обращено на мост, по которому в эту ночь должен был отойти на Северную весь гарнизон Южной и отчасти Корабельной сторон.

Стрельба по мосту была неудачна, как всегда: около моста взлетали вверх белые фонтаны, солдаты шли бодро и выбрались все на городской берег, мост оказался цел, — и эта удача еще более скрепила все, что было до этого дня расшатанного, колеблющегося в Горчакове. Приказания, какие он теперь отдавал, звучали решительно. К Коцебу за справками, как обычно, он уже не обращался; даже и шепелявить как будто перестал, — так показалось генералам около него и адъютантам.

Остен-Сакен счел необходимым выказать свое служебное рвение в такие исключительные часы жизни вверенной ему крепости и сам просил позволить ему навестить укрепления Южной стороны, а на Корабельную отправился вышедший с ним вместе из Николаевских казарм Васильчиков.

Весь город стал с приездом главнокомандующего жить в гораздо большей суматохе, так как удвоилось число адъютантов и ординарцев, скакавших из Николаевских казарм к укреплениям и обратно. Бежали резервы, вызываемые на бастионы, грохотала артиллерия… Сестры милосердия получили приказ немедленно перебираться из перевязочного пункта Николаевской батареи на Северную, хотя и ожидался большой наплыв раненых. Сестры не понимали, зачем отправляют их как раз перед тем, когда они будут нужны. Но генерал Ушаков, передававший им приказ главнокомандующего, ответил неопределенно:

— Лучше всего вам уйти отсюда теперь, пока не поздно… Мало ли что может быть тут через какие-нибудь два часа?

И сестры пошли через мост, вооруженные госпитальными образами. Это было похоже на крестный ход, потому что за сестрами шли раненые, способные хоть кое-как двигаться.

Иные, с подвязанными к шее руками или совсем однорукие, помогали тем, которые тащились на костылях, а помогать нужно было: волны свободно перехлестывали через мост, и сильный ветер заставлял и крепконогих держаться за набухшие мокрые веревочные перила, чтобы не упасть, поскользнувшись, в бухту.

Много раненых все-таки осталось, и при них — врачи. Из врачей только нескольких взяли на перевязочный пункт Павловской батареи, где скопилось до шести тысяч человек, нуждающихся в их помощи: Корабельная, вся гремевшая, вся занавешенная густым дымом, вела свой последний и самый кровавый бой — смертный бой.

X

В полдень, как всегда, Хрулев у себя, в Павловских казармах, садился обедать с генералом Лысенко, когда вдруг рассмотрел в окно: к Малахову бежали французы.

— На коней!.. Штурм! — закричал он и выскочил из столовой.

«Судьба Севастополя» стояла уже у окна на четвертом этаже Николаевской батареи с видимой зрительной трубою около подслеповатых глаз и с невидимыми, но несомненными весами, на которых было взвешено, притом окончательно взвешено все.

«Судьба Севастополя» стояла в прохладе и безветрии, и если даже ничего не видела в свою трубу, все-таки твердо на этот именно раз убеждена была, что видит все и видит зорко не только то, что творится теперь кругом, но и то, что будет твориться вечером в этот день и ночью.

Все козыри, необходимые для твердости убеждения, были уже в руках у «судьбы Севастополя», а Хрулеву все-таки казалось возможным выбить эти козыри из рук судьбы.

— Благодетели, за мно-ой! — кричал он своим диковинным голосом, неизменно потрясающим солдатские сердца, и «благодетели», — главный резерв Корабельной стороны, — полки Шлиссельбургский и Ладожский, ринулись вперед сквозь облака дыма и пыли за белым конем командира, лихо сдвинувшего на затылок папаху.

Тогда Хрулев знал только, что штурм начался и что в дело брошены французским главнокомандующим огромные силы, притом одновременно и на Малахов, и на второй бастион, и на куртину между ними.

Малахов был ближе, но флага, большого синего флага, условного знака опасности и вызова подкреплений, не разглядел ни сам Хрулев, ни кто-либо другой из его адъютантов и ординарцев. Его и нельзя было разглядеть издали, потому что он был уже сбит в первый момент штурма; размышлять же по этому поводу долго было тоже нельзя, — время считалось секундами. И вот, решив, что на Малаховом штурм отбит, Хрулев взял направление на второй бастион, оставив Лысенко, человека исполинского роста, бывшего командира Брянского полка, с его брянцами и Елецким полком против Малахова на случай, если французы вторично пойдут на штурм.

Однако же на пути ко второму бастиону пришлось убедиться Хрулеву, что Малахов занят, — и не только Малахов: такие знакомые острые кепи, синие мундиры и красные штаны французов замелькали вдруг перед ним на улицах Корабельной, и в отряд, который он вел, полетели пули.

Это был 11-й линейный полк из бригады генерала Бурбаки, прорвавшийся сюда после того, как дивизия де Ламотт-Ружа овладела куртиной. Сам Боске руководил из ближайшей французской траншеи штурмом на этом участке, и на его глазах полки его друга Бурбаки, преодолев три ряда волчьих ям, одержали верх над защитниками куртины.

Хрулев едва успел отослать к Лысенко ротмистра Макарова, своего адъютанта, с приказом отбить Малахов курган, как самому ему пришлось отбивать Корабельную.

— Благодетели, в штыки!.. — И третий батальон Шлиссельбургского полка бросился на французов, не давая им занимать полуразбитые домишки, чтобы оттуда стрелять, как из траншей, на выбор, как это сделали другие французские солдаты шестого июня, здесь же, на Корабельной, прорвавшись через батарею Жерве.