Севастопольская страда. Том 3, стр. 123

В ней он отгородил для себя досками с натянутым на них холстом угол, в котором помещался также и буфет, полный бутылок, закусок, посуды; из этого угла, казалось бы беспечно и между прочим, следил за всем, что требовали посетители, и всему вел свой счет в уме, так что если потом и щелкал костяшками счетов, то исключительно для проформы:

— Икра — рубь сорок, две рюмки водки по двадцать, сигары — семьдесят пять копеек, итого два рубля пятьдесят пять…

Иногда, когда хотел повеличаться перед новыми для него людьми, он говорил с беззаботным видом:

— Я ведь тоже в уездное училище учиться своим папашей определен был, хотел папаша из меня чиновника сделать… Но вот теперича вы, как люди умные, рассудите сами — у кого больше смысла было в голове: у папаши ли моего, или же у меня, у мальчишки? Ну, что толку было бы, если бы я и в самделе чиновником вышел? С тоски помер бы!.. А я мальчишка был нравный, дерзкий, шалун также я был большой, пришлось папаше меня взять, пустить по торговой части. И как раз это, скажу я вам, по мне занятие!.. В чиновниках я бы давно уж еморой себе схватил и счах, а то вот сорок восемь годов мне считается, а я еще — в полной своей силе!

Время от времени, особенно когда под него подкапывались его конкуренты, нашептывая на него начальству, он стремился проявить свою тароватость и жертвовал «в пользу раненых воинов» то ящик лимонов, то несколько бочонков вина, то разную бакалею. Конечно, задней мыслью его при этом было, чтобы и лимоны, и вино, и прочее попало совсем не к раненым, а разошлось бы по рукам того самого начальства, которое могло бы его прижать и припечь, радея о его врагах.

Достигнув такой высоты, как звание старшины базара, много выказывал он изворотливости, чтобы на этой высоте удержаться, так как ловких, пройдошистых людей съехалось в новый Севастополь довольно из Екатеринослава, Харькова, даже из Москвы. Они ставили балаганы для торговли, не стесняясь платить по тысяче рублей серебром за балаган, в надежде заработать в короткий срок десятки тысяч. И Серебряков стремился играть на том, что он общий благодетель всех военных и что поэтому всем известен с наилучшей стороны.

Он любил говорить всякому, даже и в малых чинах, никем не брезгуя:

— Нуждаетесь в чем-нибудь, помните твердо в своей памяти: есть на Северной Серебряков Александр Иваныч, оборотитесь к нему, и хотя он не бог, а сделать все для вас сделает!

II

Капитан 2-го ранга в отставке, пострадавший во время знаменитого Синопского боя, сидя за столиком в ресторации Серебрякова вместе с женой и дочкой Олей, жаловался ему сообщительно, по-простецки, что вот очутился он под открытым небом, некуда приклонить голову, между тем как сын — ординарец самого Хрулева, мичман, а зять — саперный поручик — строит мост через рейд.

— Мост строит, а? Через рейд, голубчик мой!.. Ведь это… ведь это что? Ведь европейского, европейского… как бы это сказать… европейского значения дело!.. А вот шалаш бы какой-нибудь нам, шалаш, ну, просто курятник какой… чтобы от жары куда, а также, скажем, дождь если… чтобы пристанище, пристанище свое какое-нибудь, — этого нету… человек же наш, Арсентий, о-он… он смотрит кругом, где бы досок… досок где бы выломать, а ведь их нет! Домов разбитых нет… стало быть, и досок нет…

Кроме того, инструментов тоже… Где их взять? А без струменту, говорит он, без струменту и вошь не убьешь!

— Не убьешь, истинно! — немедленно согласился Серебряков, мотая на ус, что сын этого калеки — ординарец самого Хрулева.

Потом с его стороны последовали советы, что им, всему семейству, лучше бы всего отправиться не в Симферополь даже, «потому что там тоже голову приклонить негде будет, очень завозно», — а в тихий город Херсон, где у него живет и тоскует по нем жена восемнадцати от роду лет.

Однако на это возразила уже сама Капитолина Петровна, что отбиваться так далеко от сына и дочери старшей она не хочет, что теперь пока лето, а осенью тогда уж видно будет, что надо делать.

Даже и белоголовая Оля не согласна была с тем, что им лучше ехать в какой-то Херсон, бросив свой Севастополь. Она дотянулась губами до большого и плоского уха матери и прошептала:

— Мама, неужели Арсентий не может сделать вигвам, как у краснокожих индейцев?

Северная — третья сторона Севастополя — успела уже поразить воображение Оли и накануне, когда они перебрались сюда надолго, и ночью, проведенной под покровом звездного неба, и, наконец, в этот день утром, когда она попристальней огляделась кругом.

Здесь около нее был тот самый густой будничный и вполне понятный людской шум, раскидывалось то самое занятное сплетение разнообразнейших житейских интересов, кипела та самая непроходимая толчея купли-продажи, которые были так знакомы ей по мирному детству, казавшемуся теперь очень далеким и очень давним после нескольких месяцев, проведенных под пушечным огнем на Южной стороне.

Солдат, матросов и этих новых севастопольских воинов древнего обличья, бородатых, с медными крестами на фуражках, тут было так же много, как и там, но зато здесь везде на базаре женщины с ребятишками, исчезнувшие в последнее время с улиц Южной стороны.

Загорелые, в черных смушковых шапках, татары носили здесь виноград, груши, яблоки, сливы в длинных, узких корзинках через плечо наперевес. На пронзительно скрипучих арбах везли сюда морковь, петрушку, лук — всякую огородину… Оранжевые дыни кучами лежали на земле около торговцев и как пахли! А рядом с ними зеленые, полосатые, белесые кучи арбузов, около которых толпился веселый оживленный народ в рубахах с синими и красными погонами.

По арбузам солдаты то щелкали пальцами, стараясь по звуку определить спелый или нет еще, то вдруг принимались давить их изо всех сил, поднося к уху, трещат или не трещат, а торговцы, замечая это, кричали то и дело в отчаянье:

— Эй, служба! Вот народ! Не дави, сделай милость! Арбуз этого не любит, — гнить в середке начнет!.. Давай я лучше на вырез дам!

Кроткие, облезло-бурые буйволы татарских арб и рыжие громоздкие верблюды очень радовали Олю: давно уже не видала она их там, на Южной.

Здесь услышала она, что ополченцев за их бороды и длинные волосы, свисавшие на красные шеи из-под фуражек, солдаты зовут «лохматками», то есть так же точно, как звали они, по словам Вити, неприятельские бомбы в два с половиной пуда весом, те самые бомбы, которые, пролетая по небу ночью, окружены бывают роем искр из своих трубок. Но как бы ни было смешно такое название ополченцев, все-таки они очень нравились Оле своим важным видом, неторопливостью движений, так что даже матери она говорила о них таинственно:

— Вот это войско так войско! Правда, мама?

И даже когда мать не разделила ее восхищения, все-таки Оля осталась при своем: древние воины, о которых она читала в детских книжках, не иначе представлялись ей, как сказочными богатырями, — потому она так верила в ополченцев.

С Северной стороны отлично было видно всю Южную и Корабельную, и Оля не могла не заметить здесь и там больших опустошений. Где несколько домов подряд лежали только пестрыми развалинами; где этакие же развалины чернели, и Оля догадывалась, что здесь был пожар, вызванный бомбардировкой… Кресты на церквах редко уж где виднелись…

Пушки рокотали гулко, и белые дымы клубились на бастионах, как букеты белых цветов, пока не расходились, не нависали полотнищем…

Неприятельские батареи на горах слева и справа, такие загадочные для Оли, когда жила она на Малой Офицерской, отсюда видны были вполне ясно по тем дымным столбам, которые, постоянно взвиваясь, над ними стояли…

Малую Офицерскую улицу, точнее то место, где можно бы было разглядеть кое-какие остатки ее домов, показала Оле мать, и Оля нет-нет да и поглядит туда в надежде различить крышу — черепичную, красновато-желтую крышу своего дома. Но это трудно было, и Оля повторяла тоскующе:

— Эх, досада! Если бы хороший бинокль у кого достать!

Однако кругом очень густо была замешана такая разнообразная, такая новая жизнь, что, очень легко вспоминая, тут же и забывала Оля о своем доме.