Русские инородные сказки - 3, стр. 32

Моему отчаянию не было предела.

Постепенно я стал слышать и видеть иначе, чем это принято у людей. Со всех концов света приходили ко мне вести. Они были разные, самые разные, похуже и получше. Некоторые приходили ко мне во сне, некоторые наяву.

И тогда я начал вмешиваться. Не во все, только в те события, которые мне не нравились. Однажды я увидел такое же войско, как то, которое сожгло мою землю — они готовились в поход против другой маленькой страны.

Я разозлился.

Я нагнал смерчи. Я поднял воду со дна морского в небо — и обрушил эти потоки на воинов. Их лошади барахтались в жидкой грязи, их доспехи тянули воинов вниз, их мечи вонзались им в горла и животы. Когда я смешал смерчи в одно огромное веретено от земли до неба и кинул его в самую гущу — я закричал. И тогда что-то лопнуло во мне и вне меня.

Очнулся я только на следующий день. Солнце лилось золотым потоком в мою башню, я лежал на полу, у меня болело сердце. Я спустился вниз и увидел, что один из обручей, стягивающих мой дом, лопнул, обнажив кладку, и пара-другая камней уже выпала.

Я подумал, что золотая сетка на моем сердце теперь, наверное, тоже с дырой.

С этого дня я начал вмешиваться во все. Магия подчинялась мне легко, как дыхание. Я топил корабли. Я заносил песком караваны. Я сжигал посевы. Я портил железнодорожные пути и размывал автострады. Десятки сотен мостов моей волей обрушивалось в пропасть — именно в тот момент, когда на них во множестве были люди. Одна за другой падали и разбивались их надувные газовые шары и железные птицы, взрывались дома и рушились крыши.

И каждый раз что-то лопалось во мне и вне меня.

Теперь обручей осталось не более тысячи.

Из одиннадцати тысяч волосков золотой клетки, которая держит мое сердце, порвано уже десять тысяч.

И когда разорвется последний волос и лопнет последний обруч, я упаду вниз вместе с рухнувшей башней и стану наконец свободен.

Сказка для Чингизида

В то, что он — когда-то ангел, он и сам не очень верит.

Неловко улыбается, когда напоминают свои, и приходит в раздражение, когда — чужие. Своим потому что смешно, радостно им, своим-то, они ж сами такие же, прыскают в кулак, дрыгают ногами, слово-то какое — “а-ангел”! А чужие тычут пальцем в картинки, где во славе, в шести серафимьих крылах, с постным выражением лица — где у вас все это, уважаемый? Где соответствие? А ежели нету, то какое право имеете на сей титул?

Ну как им объяснять, что на титулы правов не раздают, есть так есть, родился таким вот уродом с лучезарным телом, теперь так и живи. Время от времени спросишь у Него: “Ты что имел в виду, Господи?” А Он прыскает в кулак и дрыгает ногами, и ты тоже сразу начинаешь хихикать — вот и говори с Ним после этого. Никакого сладу, одним словом.

Не то чтобы он жалуется, ничего подобного, только смешно уж очень.

Так жить — вообще смешно, это всеобщая игра такая, веселая и страшная, иногда аж дух захватывает, какая страшная, но ведь не откажешься уже, водящий, все ангелы — водящие в этой игре, так уж получилось, что больше некому.

И вот он ходит в толпе, рыжий, как апельсин, в черной высокой шляпе и черном огромном плаще с хлястиком на пуговицах и накладными карманами — штук двенадцать у него этих карманов, и все битком набиты. В одном — соечьи яйца, потому что одному приятелю он весной пообещал голубое перышко, теперь ждет выводка, у незнакомой сойки ведь не возьмешь просто так перо, да и гнездо было брошено. В другом — камешки и ракушки с побережья, некоторые съедобные, но они давно перемешались и приходится долго шарить, пока найдешь, который в глазури, а не об который зуб сломать. Из третьего торчит вязаный шарф — надо же его куда-то девать, с весны в нем жарко, а так пока в нем ежики живут. В еще одном — монетки разных стран. Пара дублонов, несколько пфеннигов, ну и центы всякие, понятное дело — их по всему свету раскидано, кому еще подбирать, как не ангелу. Все в ход идут, он их любит в разные щели засовывать: что выскочит в ответ — желудь, зеленый огонек или стакан газировки? Никогда не знаешь, а весело.

Но два самых больших кармана, те, которые с клапанами на костяных пуговицах, набиты обрывками людских разговоров. Он часто ходит в городах, в большой толпе, ловит на лету то, что сорвалось воробьями с чужих губ, наматывает на палец, как ленту серпантина, сует в карман. Ленты цветные — красные, зеленые, синие, в полосочку и в горошек. Бывают бумажными, бывают шелковыми, бывают даже вязаными — такой длинный пестрый шнурок наматывается вокруг пальца, эти — особые любимцы, они редко встречаются.

…и когда папа Карло вырезал своему голему рот, он быстро-быстро сунул туда азбуку с картинками, а это чучело недолго думая поменяло ее на золотой ключик и, понятное дело, превратилось в марионетку…

…здесь есть такое выражение “втанцевать в май”, с него начинается настоящая весна…

…мир рухнул, с ним была плутовка такова…

…и все эти тысячи ангелов тусуются на острие иглы, а злой верблюд не пролезает даже в ее ушко, поэтому сидит внизу и продает билеты в этот дансинг…

И много, много еще.

Полные карманы цветного серпантина развеваются по ветру, шуршат словами, текут сквозь пальцы, когда сунешь руку, как телеграфная лента.

Когда набьется доверху, он сдает цветной ворох в Небесную Канцелярию Книги Судеб. Там их раскладывают на страницах как попало, среди потерянных игрушек, пуговиц и воздушных шариков.

Пригодится для Страшного Суда.

Близнецы

Подумай сам, говорю я ему, просто потрудись подумать, ты сам увидишь, что иначе нельзя.

Мы идем по набережной, дождь перестал. В Эрмитаже новая выставка и новая цена на билеты. Мокрая такса семенит по лужам, на длинном печальном носу висит большая капля, вид у таксы самый жалкий.

Я не понимаю, упрямлюсь я. Если нет тебя, то есть я. Если нет меня, то есть ты. Кто-то один, понимаешь? Если одного нет, то есть второй, но они неотличимы, поэтому какая разница, которого нет, говорю я, в сущности, никто ничего не заметит, если один из нас сейчас исчезнет.

Мы смеемся, потому что это правда.

Мы вытираем друг другу носы после дождя — у обоих платки немного грязноваты, это тоже смешно. Еще бы, провалялись в куртках с прошлой осени.

Надо бы зайти купить свежих, говорю я, вот только где, везде цветные, в полосочку или в цветочек, ужас какой. Платки должны быть белые, говорю я, желательно — с монограммой.

Ну хорошо, говорю я, положим, мы есть оба, хотя не очень понятно, каким образом. Но ты понимаешь, что тогда надо как-то делить сферы влияния? Типа “чур я сегодня ем”, говорю я, хихикая.

Тебе вообще еда не полагается, тебя нет, говорю я сердито, потому что мне не нравится это хихиканье. Можешь ты побыть серьезным хотя бы секунду?

Это тебя нет, говорю я, я не могу быть серьезным, когда такая радуга, толстая и важная над Петропавловкой, как семицветный слон. Это тебя нет, я тебя выдумал, потому что все забыл и мне надо было кем-то быть, пока я вспомню. Что-то говорить в человеческие лица, не говорить же им “мы”, когда я один, шарахаться начнут.

Ты не бываешь один, говорю я. Ты никогда не бываешь один, даже когда тебя нет.

Потому что кто-то один всегда есть, а раз есть кто-то один, есть оба, если нас не могут отличить, то какая разница, кого из нас видят?

Смотри, говорю я, Летний желтеет. От него так сладко пахнет после дождя, и Лебяжья канавка поднялась над гранитом почти на метр, видно, как уходит под воду осенняя трава. Желуди в этом году такие надутые, круглые, сытые такие, лоснящиеся желуди. Они вылетают из тесных шляпок, как взорвавшийся попкорн. Мы полдня бегали по городу и теперь с удовольствием плюхаемся на скамейку, вытягиваем ноги, достаем сигареты. От синего солнечного неба веет холодом, со стороны Васильевского идет туча, прямо с залива, но мы не торопимся.

Я — есть, упрямо говорю я. Ну, подумай сам, если бы меня не было на самом деле, прожил бы ты хоть час? Я бы повесился, говорю я. Меня передергивает. Я бы точно повесился. Не через час, но через месяц-другой — точно. Это — весомый аргумент, весомее многих. Но все равно, я не знаю, что делать. К снам на двоих я давно привык, но ведь дело не только в снах. Я боюсь придти куда-нибудь, где мне скажут: “вы здесь только что были”, а я с глупым видом переспрошу: “мы?”