Севастопольская страда. Том 2, стр. 67

III

Хлапонины думали, что деревенские слухи после этого сами собой улягутся так же вдали от них, как вдали и возникли; но они плохо знали деревню, которая только и жила слухами о лучшем будущем.

Деревня не читала газет, но всякий странник, заходивший в нее издалека, был для нее живой газетой. И странники, среди которых бывали многие, прежде тесно связанные с землей, знали это нутром, и на таинственно задаваемые вопросы: «Как насчет воли, а?.. Есть слушок?» — отвечали с готовностью: «Как не быть, родимые! Есть…»

Дальше они могли уж плести какое угодно кружево из действительно ходивших по деревням слухов и из своих собственных досужих домыслов и измышлений: раз только они клонили к скорому объявлению воли, их слушали жадно. Гробовая тишина деревни казалась такою только снаружи.

Приезд в усадьбу помещика Хлапонина его племянника-офицера, о котором всем известно было, что он до нитки обобран дядей-опекуном, не могло не возбудить толков, и Терентий Чернобровкин явился к приезжим как бы ходоком от целой деревни.

Вернувшись домой, он старался подробно и в точности передать все, о чем говорили, но сам он не то чтобы не хотел — просто не мог поверить ни своему бывшему «дружку», ни его жене, будто приезд их в Хлапонинку не имел никаких других, более вещественных целей, кроме поправки здоровья.

Когда ему говорили соседи:

— Поэтому выходит так: помирились они промежду собой, дядечка с племянником…

Терентий возражал ожесточенно:

— Ты чтоб меня ограбил вчистую, а я с тобой чтоб мириться стал?

Обдумай умом, что языком звонишь! Да я тебе голову сначала от шеи оторвать должен, а потом уж с тобою мириться, когда ты без головы валяться будешь!

И — человек большой силы — он сцеплял свои толстые пальцы так, как будто кому-то отрывал невидимо голову и потом, скрипя зубами, швырял ее наземь.

Как бывший дворовый, он считал себя понимающим господ лучше, чем все его однодеревенцы. Он не успокоился, тем более что беспокойное для всех наступило время: война. Он снова через день пришел в усадьбу уже не один, а с женой и старшим сынишкой лет семи. Он видел «дружка» своего семейным и считал, что нужно показать и ему хоть часть своего семейства.

— А трое молодших в хате с бабкой остались, — говорил он конфузливо.

Голубоглазому мальчику Фанаске насыпала в карманы Елизавета Михайловна конфет и орехов, его матери Лукерье подарила свой шелковый платок, но сам Терентий и в этот раз не мог добиться, зачем, по-настоящему, приехал сюда Дмитрий Дмитриевич.

Он, правда, улучил момент, чтобы спросить шепотком, не хочет ли начальство, по случаю войны с французом, объявить волю крестьянам, чтобы лучше защищали веру-царя-отечество; тогда для него было бы понятно, что добиваться возврата своей части имения будет, пожалуй, и действительно ни к чему, незачем…

Эта мысль засела в нем гвоздем, и он, когда высказал ее, хотя и с оглядкой на двери и шепотком, впился в обоих Хлапониных неотрывными глазами. Но оба они, — сначала она, потом, когда понял, он, — так простосердечно удивились, откуда мог взяться подобный вопрос, что Терентий померк и пробормотал, опавши:

— Ну, тогда извиняйте, если что не так…

И от дома в деревню шел, — они это видели из окна, — как будто сделался вдруг ниже ростом и слабее ногами.

Василий Матвеевич приехал, как и говорил, пробыв в Курске всего около недели.

Может быть, дело его в суде шло не так гладко, как он бы того хотел, или пришлось не по его расчету много заплатить чиновникам, только он, приехав, не то чтобы устал с дороги, а был явно не в духе. Елизавета Михайловна слышала, как он кричал на бурмистра, на конторщика, на Степаниду. Что-то не так нашел с приезда и в своем пиявочнике и грозился выдрать Тимофея «с килой».

С Елизаветой Михайловной и своим племянником старался быть по-прежнему очень любезным, но именно старался, — это заметно было. За ужином в день приезда говорил о том, что слышал в Курске о Севастополе, о поставках на армию, о госпиталях, которые появились уже в глубоком тылу, о том, что на Россию с весны готовится напасть вся Европа, а это уж вопрос очень серьезный, о том, что Крым отстоять едва ли удастся, и, наконец, об особых «Положениях касательно ополченских дружин», уже разосланных для сведения и руководства во все полицейские части в ожидании манифеста.

Накануне Елизавета Михайловна получила, наконец, письмо от брата. Он писал об юбилейных торжествах, подготовка к которым помешала ему ответить ей своевременно, и предлагал в случае необходимости приехать прямо к нему, в его холостые комнаты, откуда она могла бы сама начать поиски более удобной для больного мужа квартиры.

Правда, она приходила тоже к этому решению, но все-таки лучше было заручиться согласием брата: это ставило ее на более твердую почву.

— Значит, теперь, за такое короткое время, как мы выехали из Симферополя, всему Крыму уже грозит опасность, Василий Матвеевич? — спросила она затаенно недоверчиво.

— Да, к сожалению, к весьма большому прискорбию моему, дражайшая Елизавета Михайловна, я это узнал из самых верных источников, — покивал головой Хлапонин-дядя.

— Так что ваша мысль о покупке там имения…

— Пошла прахом! Лопнула-с, окончательно лопнула! Это был бы с моей стороны самый безрассудный шаг, если бы я сделал его так, наобум, заглазно, наспех!

— Но ведь вы бы его, конечно, и не сделали наобум и наспех!

— Как знать? Как знать, сделал бы или нет? Я иногда бываю человек горячий… Вдруг что-нибудь возьму да и сделаю, а потом, потом уж даже и ума не приложу, как мне выбраться из скверного положения-с! Вот я какой иногда бываю! Поступаю иногда до такой степени опрометчиво, точно я мальчишка какой… Вдруг что-нибудь втемяшится в голову — я и пошел чертить. И только потом уж глаза луплю во все стороны: что же это я выкинул такое, какого такого козла? А остановить меня некому-с — ведь я один!

Почему-то, говоря это, Хлапонин-дядя смотрел на своего племянника и смотрел не то чтобы доброжелательно, благодушно, совсем нет, — сосредоточенно, с искорками в глазах, почти враждебно, так что даже и Дмитрий Дмитриевич заметил это, и ему стало, видимо, несколько не по себе, и он вопросительно поглядел на жену.

Елизавете Михайловне тоже показались слова Хлапонина-дяди каким-то намеком на то, что вот он пригласил их к себе эстафетой, а теперь в этом кается, называет это «опрометчивым» поступком, и она хотела уж было сказать, что увозит мужа в Москву, но все-таки решила подождать пока, поберечь это на крайний случай.

Она спросила с виду вполне спокойно:

— Это вы не о пиявочнике ли своем говорите, что опрометчиво поступили? Действительно, эта ваша затея…

— Что «эта моя затея»? — так и вскинулся Василий Матвеевич. — Эта затея, если хотите знать, все равно, что четыре туза в прикупе, вот что такое эта затея-с!.. Вот Митя — артиллерист и пока только батареей командовал, но все-таки умные люди говорят, что это тоже весьма неплохо-с, батарея! А если бы он командир артиллерийской бригады был? На-пле-вать бы ему тогда на любое имение, с которым только одна возня, а часто от него и убытки! Го-раз-до больше бы имел он тогда доходу со своих бессловесных чугунных или там медных пушек, чем я, например, со всей своей земли! А что же касается пиявок, то я вам объяснял это как-то, что они меня могут со временем, и, может, очень близко уж это время, тем же командиром бригады артиллерийской сделать по доходу, — вот что такое-с пиявки-с! Только свой глаз — алмаз, чужой — стекло. И разным подлецам этого дела и на один день оставлять нельзя, а не то что на неделю… Вот я уехал, а вы бы спросили подлеца с шишкой, топил ли он как следует, или нет? И оказалось бы, что нет, не топил, подлец! И вот поймал я сегодня сачком вместе с живыми штук несколько уже дохленьких. А ведь кое-кому приказывал я строго-настрого смотреть за ними, когда уезжал. Куда же они смотрели? В свой карман?.. А мне нанесли большой убыток, я лишен от пиявок этих приплоду, да ведь их, дохленьких-то, может, и не несколько штук, а десятков! Вот что получилось… Ну, этот мерзавец с шишкой пойдет у меня в сдаточные, в ополчение, когда так!.. Двоих от меня потребуют, я справлялся. В первую голову пойдет он!