Севастопольская страда. Том 1, стр. 128

Но он знал, что и старый главнокомандующий провел этот день так же точно, как и он, все время на коне, и едва ли спокоен был в ночь перед боем под гнетом великой ответственности, которую нес. Однако вот теперь он стоит совершенно одиноко в темноте и о чем-то думает, но не ложится спать.

О чем же именно думает?.. Заговорил почему-то о Соймонове, который напутал… Днем, как коршун, налетел на Данненберга и кричал пронзительно… Ищет виновников страшной неудачи?

Стеценко не знал, хорош или плох был тот план, который придумал светлейший, но понимал, конечно, что все кругом — и прежде всего сам автор этого плана — считали бы его бесподобным, если бы наступление окончилось победой, и он триумфально вошел бы в историю войн.

Теперь же, конечно, трудно было решить не только ему, но, может быть, даже и самому Меншикову, план ли был плох, или плохи те, кто должны были его выполнить и не сумели.

В инженерном домике, окруженном караулом, было уже темно: царские сыновья знали, что заработали себе георгиевские кресты тем, что простояли несколько часов вблизи боя в укрытом месте, и уснули героями.

В конюшне, к которой подъехал Стеценко, какая-то дружественная его коню лошадь заржала приветственно. В палатке, где помещались адъютанты светлейшего, было тихо: все лежали по своим углам, может быть и не спали еще, но говорить уже никому и ни о чем больше не хотелось.

II

Рано утром, когда великие князья еще спали, Меншиков взял только двух из своих адъютантов — Панаева и Стеценко, поехал в Чоргун к Горчакову. Он не сказал им, зачем туда едет, но Стеценко догадывался, что он продолжает искать виновников поражения на Инкермане и думает отыскать их там.

По дороге он заезжал в два-три дома, где положили раненых, видел сам, что многие еще не перевязаны врачами, качал головой и уходил поспешно, бормоча при этом:

— Вот же не присылают лекарей, а я писал ведь! Откуда же я их тут возьму?

Стеценко счел удобным сказать:

— Ваша светлость, на перевязочном пункте, где я был вчера, лекарей я видел, но я не видел там ни одного стола для операций и даже ни одного стула или табурета, чтобы посадить раненого…

Он остановился было, не отзовется ли как-нибудь на это светлейший, но тот молчал; не сказал даже, что в 28-м году было еще хуже; поэтому решил договорить он:

— Приспособили туры и фашины, какие брошены были с полуфурков, вместо столов и стульев, а то не на чем было бы и ампутаций делать.

Светлейший посмотрел на него невнимательно и даже как будто досадливо, но промолчал и тут: мысли его были в Чоргуне и не с ранеными солдатами, которых, кстати сказать, там и не могло быть, а со здоровыми пока еще, хотя и старыми генералами.

Огромнейшие табуны лошадей паслись под присмотром драгун и гусар около Чоргуна. Травы уже не было, — старая сгорела от солнца, молодую или вытоптали, или выщипали с корнями и землей; объедали дубовые кусты.

— Вот полюбуйтесь! — желчно обратился Меншиков к своим адъютантам. — Шестьдесят эскадронов такой чудесной кавалерии, — и не пустили в дело!

Зачем же она в таком случае? Только сено есть? Одних только драгун сорок эскадронов, — и простояли, как на обедне!

Теперь уже настала очередь вежливо промолчать как Стеценко, так и Панаеву, потому что каждый из них мог бы спросить светлейшего: «Почему же вы, ваша светлость, не послали туда, к Чоргунскому отряду, с любым из нас приказа о наступлении?»

Несколько приплюснутое, как будто пришлепнутое утюгом, калмыковатое лицо Горчакова 1-го обеспокоенно задергалось, когда он издали увидел подъезжающего Меншикова.

Он сидел в это время за утренним чаем на крыльце того самого домишка, в котором провел перед сражением несколько дней и светлейший. Он засуетился, чтобы подогрели самовар и подали все стаканы, какие имелись, а сам вышел навстречу главнокомандующему, недоумевая, зачем именно он приехал, но предполагая, что не с добром.

Однако светлейший постарался принять, здороваясь с ним и принимая его рапорт о благополучии, вполне приветливый вид. Он не отказался и от стакана чаю с ромом, напротив, ему, видимо, хотелось чем-нибудь подкрепить себя, хотя бы чаем.

Разговор, конечно, сразу же начался о проигранном сражении и больших потерях, но Стеценко видел, что князь Меншиков с князем Горчаковым говорит совсем иначе, чем с Данненбергом, что для князя Меншикова князь Горчаков прежде всего человек одного круга, а затем давно уже ему лично известный, притом же брат его товарища юности, снабжающего его теперь и войсками, и сухарями, и порохом, и советами, как надо защищать Севастополь.

Меншиков, разумеется, и не повышал голоса в разговоре. Однако он спросил все-таки Горчакова, неужели так и не было никакой возможности нажать с его стороны на Сапун-гору, чтобы оттянуть на себя корпус Боске, решивший сражение в пользу союзников.

— Была бы только большая прибавка урону, а пользы не было бы ведь никакой, — развел руками Горчаков.

— Прибавка урону! — повторил с горечью Меншиков. — Когда лес рубят, то щепки должны лететь, это закон… Но урону будет гораздо больше, если союзники зимовать у нас останутся, — го-раз-до больше! Тогда ведь и болезни разовьются всякие: тифус, горячка, — может быть, и холера даже, чего, разумеется, боже сохрани!.. Ведь у нас каждый день бомбардировки больший гораздо урон дают, чем у них. У нас пехота придвинута к бастионам, потому что мы штурма ждем каждый день, а у них пехота может быть хотя бы за две версты: они не ждут штурма… Нам же не придвигать пехоты своей нельзя, потому что переметчики сразу выдадут нас, если не придвинем…

— Я диверсии делал в сторону позиций генерала Боске, но я ведь был в лощине, а он на горе! Он мог бы, прах его побери, не то что роты все мои пересчитать, а даже и всех солдат в отдельности. Вот и вышло бы, — пока поднялись бы, скажем, два моих батальона, против них уж стояли бы четыре французских, если не восемь… А рискни я всю дивизию двинуть — пять тысяч турок да три тысячи французов от Кадык-Коя могли бы зайти мне в тыл… А пустить одну конницу без пехоты, — ведь это же было бы на явную погибель ее пустить!

Говоря это, тощий и узкий Горчаков делал длиннейшими руками такие широкие жесты, что оба адъютанта Меншикова, сидевшие за соседним небольшим столиком около самовара, старались ближе к себе держать свои стаканы.

— Я очень надеялся и ждал, очень ждал, что, может быть, понадобится Данненбергу моя кавалерия, — продолжал Горчаков. — Она стояла у меня вся наготове скакать туда к нему, но успеха, прах его побери, не последовало, и, следственно, кавалерия не понадобилась… Я приготовил даже два полка, два хороших семякинских полка — Азовский и Днепровский, — на случай, ежели бы потребовал у меня помощи Данненберг, но ведь не явился никто ко мне за помощью, а я ждал!

Стеценко, слушая Горчакова, находил, что он, пожалуй, прав во всем, что говорит, и обвинять его в бездействии совсем напрасно. Ему казалось даже, что и светлейший согласен с ним, потому что молчит и смотрит как-то почти невидяще, очевидно думая совсем о другом.

В это время к домику подошел адъютант Горчакова, капитан Струнников, который был послан им, когда союзники вызывали парламентера, чтобы договориться о погребении убитых.

Капитан этот делал свой доклад самому Меншикову, то и дело вставляя те французские фразы, какие он слышал от парламентеров-союзников. По его словам выходило, что интервенты в отчаянии от того огромного вреда и от тех потерь, какие причинила им вылазка русских.

Что касается «огромного вреда» и «больших потерь», а также «отчаяния» интервентов, это Меншиков принял с едва заметной скептической усмешкой, но слово «вылазка» (la sortie) ему явно понравилось.

— Ну, конечно, это и была простая вылазка осажденного гарнизона, — проговорил он, обращаясь к Горчакову. — Я ведь и сам буквально так называл это, как вы сами от меня слышали, Петр Дмитриевич.

Горчаков поспешил подтвердить это, а когда капитан, получив необходимые приказы касательно уборки убитых, ушел, Меншиков отвел Горчакова в сторону и заговорил с ним о том, ради чего приехал.