Семья Поланецких, стр. 96

Женский инстинкт, заменявший Терезе Машко проницательность, скоро все сказал ей; да она и не была столь наивна, чтобы не понимать, что выражает его взгляд, скользящий по ее стану, глаза, у стремленные на нее в у пор, особенно когда они оставались наедине. Сначала это льстило ее самолюбию – так самой высоконравственной женщине льстит, если она нравится, привлекает внимание, если желанней других, словом, покоряет. К тому же она не видела и не хотела видеть опасность, как куропатка, которая головой зарывается в снег, когда над ней кружит ястреб. Снег ей заменяли приличия. И Поланецкий чувствовал это. Еще холостяком узнал он по опыту, что для некоторых женщин главное – соблюдение известных условностей, подчас весьма странных. Знавал он таких, которые возмущались, если сказать им по-польски то, что они с улыбкой выслушивают по-французски. Встречал и таких, которые у себя дома, в городе, были точно неприступные крепости, а за городом, на водах и курортах, быстро сдавались; таких, которые действия предпочитали словам, и даже таких, для кого решающее значение имело, светло или темно. И если нравственность не была изначально заложена в натуре, не привита, как оспа, женское поведение всегда зависело от случая, обстановки, от внешних, часто пустячных обстоятельств, от того, что понимается под приличиями. Это, полагал он, в полной мере относилось и к Терезе Машко, и лишь потому не предпринимал пока никаких попыток, что боролся с собой, своим искушением, и, презирая ее в глубине души, не хотел сам быть достойным презрения в собственных глазах. Останавливали и привязанность к Марыне, сострадание к ней, ее положению, с которым он не мог не считаться, умилявшее его ожидание отцовства, сознание, что они так недавно поженились, порядочность и религиозное чувство. То были цепи, которые сдерживали проснувшегося в нем зверя.

Но сдерживать его не всегда удавалось одинаково успешно. Однажды, а именно в тот вечер, когда они повстречались с Завиловским, он чуть не выдал себя. При мысли, что она торопится домой, потому что должен вернуться Машко, его обуяла самая грубая, животная ревность.

– Понятно, почему вы так торопитесь, – сказал он с плохо скрытым раздражением, испытывая сильное желание просто обругать ее. – Возвращается Улисс, и Пенелопе надлежит дома быть, однако…

– «Однако»? – переспросила она.

– Однако именно сегодня хотелось бы побыть с вами подольше, – брякнул, не задумываясь, Поланецкий.

– Это неудобно, – возразила она своим тоненьким, словно процеженным сквозь частое ситечко, голоском.

Она вся была в этих словах.

Возвращаясь, он клял на чем свет стоит и ее, и себя, а дома в светлой, уютной комнате нашел Марыню с Завиловским, которому она доказывала, что в супружестве не ищут какого-то выдуманного счастья, а исполняют налагаемую богом обязанность.

ГЛАВА XLVII

«Что мне за дело до Основской с ее интрижками? – урезонивал себя Завиловский, направляясь на другой день к Линете. – Ведь не на ней я женюсь, а на той, моей единственной. И зачем было вчера так грызть себя и терзаться?»

Успокоив таким образом свою «возвышенную душу», стал он обдумывать, что скажет тетушка Бронич, ибо, несмотря на заверения Основского и все самоуверения, будто предстоящий разговор – чистая формальность, несмотря на твердую уверенность в расположении Линеты и тетушки Бронич, его «возвышенная душа» замирала от страха. В гостиной застал он обеих дам и, осмелев после вчерашнего, поцеловал Линете руку.

– Я убегаю! – зардевшись, сказала она.

– Лианочка, останься! – попросила тетушка.

– Нет! Мне страшно, – отвечала Линета.

И потерлась, как избалованная кошечка, золотистой головкой о плечо тетушки Бронич, приговаривая:

– Не обижайте его, тетя! Не обижайте!

И, бросив взгляд на Завиловского, в самом деле убежала. Он же побледнел как полотно от волнения и переполнявших его чувств, а у тетушки слезы навернулись на глаза.

Видя, что и он того и гляди заплачет и ком в горле мешает ему говорить, она пришла ему на помощь.

– Догадываюсь о цели вашего визита… Я давно догадалась, что там между вами, дети мои…

Завиловский схватил ее руки и стал по очереди прижимать их к губам.

– Ах, я сама слишком много в жизни перечувствовала, чтобы истинное чувство не отличить, – продолжала тетушка, – я – настоящий знаток в этих делах, смело могу сказать! Женщины только сердцем живут и умеют читать в сердцах. Знаю, вы искренне любите Лианочку и не перенесли бы, если б она не отвечала тем же или если бы я вам отказала, правда ведь?

И устремила на него испытующий взгляд.

– Да? – с усилием выговорил он. – Не знаю, что со мной сталось бы!

– Видите, я сразу поняла! – ответила тетушка, просияв. – Ах, дорогой, мне довольно и взгляда! Но я не хочу быть вашим злым гением, губительницей вашего таланта. Нет, этого я не сделаю, не могу сделать! Кого бы я нашла для Лианочки? Где подходящий для нее человек с такими достоинствами, которые она любит и ценит? Не могу же я выдать ее за этого Коповского – и не выдам! Вы настолько не знаете Лианочки, а я знаю и говорю: не могу и не выдам!

Несмотря на все волнение, Завиловского удивила решительность, с какой отвергла тетушка Бронич Коповского, словно он сватом от него пришел, а не сам просил «Лианочкиной» руки.

– Нет! О Коповском речи быть не может! – с одушевлением продолжала тетушка, любуясь собой и своей ролью. – Только вы сумеете Лианочку осчастливить. Только вы сумеете дать ей, чего она заслуживает. Я уже со вчерашнего дня ждала этого разговора… И всю ночь глаз не смыкала. Сомнения одолевали… не удивляйтесь! Ведь тут судьба Лианочкина решается. Страх меня брал: я заранее знала, что не устою перед вами, перед силой вашего чувства и вашего красноречия, как вчера не устояла Лианочка.

Завиловский, ни вчера, ни сегодня не сумевший выдавить ни словечка, не мог взять в толк, где, когда, какое красноречие, но тетушка Бронич не дала ему опомниться.

– И знаете, как я поступила? Как всегда в трудные минуты жизни. Поговоривши вчера с Лианочкой, пошла утром на могилу мужа. Он тут похоронен, в Варшаве. Не помню, говорила я вам, что он последний из Рюри… ах да, говорила! Вы не знаете, дорогой, какое для меня спасение эта могила, на сколько благих решений она меня натолкнула!.. Шла ли речь о Лианочкином воспитании, о какой-нибудь поездке, о помещении капитала, оставленного мужем, о том, дать или не дать в долг кому-нибудь из родственников, из знакомых, я устремлялась прямо туда. И поверите? Иной раз, кажется, под какое солидное обеспечение даешь, дело уж какое выгодное, сердце подсказывает согласиться ссудить или занять, а мужнин голос вроде как из-под земли: «Не давай!» И не дам. И никогда еще не ошибалась! Ах, дорогой! Вы все понимаете, все тонко чувствуете – вы поймете, как горячо я нынче молилась, спрашивая со всем пылом души: выдать Лианочку или не выдавать? – И, взяв его голову в свои руки, вымолвила со слезами: – И Теодор откликнулся: «Выдавай!» И вот я отдаю ее тебе: прими вкупе с моим благословением!

Слезы прервали поток ее красноречия. Завиловский опустился перед ней на колени. Рядом с ним на колени бросилась и Лианочка, явившаяся будто по условленному знаку.

– Она твоя! Твоя! – простерши руки, сказала тетушка прерывающимся от рыданий голосом. – Отдаем ее тебе, я и Теодор!

Они встали с колен, тетушка, прижав платок к глазам, оставалась недвижима. Но вот платок стал приподыматься, тетушка – искоса поглядывать на молодых людей.

– Ох, знаю, знаю, хочется небось остаться вдвоем! – рассмеялась она наконец, грозя им пальцем. – Есть, наверно, о чем поговорить!

И с тем вышла. Завиловский взял Линету за обе руки, не сводя с нее влюбленных глаз.

Затем они сели, и она, не отнимая у него рук, положила головку ему на плечо. Это была песня без слов: Завиловский наклонился к ее прелестному лицу, Линета закрыла глаза, но в губы ее поцеловать он не осмелился, слишком молод был и робок, слишком любил, боготворил ее, – и только коснулся устами золотистых волос, но и от этого прикосновения комната поплыла у него перед глазами, все закружилось, исчезло, и он потерял представление, где они, что с ними, слыша лишь биение своего сердца, вдыхая аромат ее шелковисто щекочущих волос. Казалось, это сама вечность.