Семья Поланецких, стр. 100

– А Бронич что представлял из себя?

– Теодор? Он вдвойне был дураком, потому что вдобавок не считал себя таковым. Впрочем, молчу: de mortuis nihil, nisi bene [60]. В отличие от своей жены был он толстяк, чуть не сто пятьдесят кило весил, толстяк с рыбьими глазами. Вообще люди они суетные. Ах, да что говорить! Когда поживешь с мое на свете да потолкуешь с людьми, как я во время сеансов, то и убеждаешься: есть настоящий свет, с подлинными традициями, и разная шушера, которая денег нажила и только корчит из себя аристократию. Так вот, покойный Бронич с супругой принадлежали, по-моему, к этой малопочтенной категории, и я старался держаться от них подальше. Будь жив Букацкий, он бы не отказал себе в удовольствии пройтись на их счет. Он ведь прознал про мою любовь к панне Кастелли и уж поиздевался надо мной всласть, бог ему простит. Вот увидим теперь, прав он был или нет и что она такое.

– А мне как раз хотелось разузнать о ней поподробней, – сказал Поланецкий.

– Все они добрые, хорошие, но не доверяю я их доброте. Разве что жена ваша поручится за которую-нибудь.

И они переменили тему, заговорив о Букацком, вернее, о завтрашнем погребении, к которому Поланецкий все заранее приготовил. Оставалось на определенный час уговориться с ксендзами и оповестить знакомых, что он и сделал; выйдя от Свирского.

Церковный обряд был уже совершен в свое время в Риме, и Поланецкий пригласил священников помолиться с присутствующими за упокой души. Сделал он это не только по долгу верующего, но также из любви и благодарности Букацкому, который завещал ему значительную часть своего состояния.

Кроме Поланецких, на кладбище приехали супруги Машко, Основские, Бигели, Свирский, Плавицкий и пани Эмилия – чтобы заодно побывать на Литкиной могиле, День выдался по-летнему солнечный и жаркий. И кладбище выглядело совсем иначе, не так, как раньше, когда здесь бывал Поланецкий. Светлая и темная листва разросшихся деревьев густой и плотной зеленой завесой осеняла белые и серые могильные памятники. Местами было прохладно и сумрачно, как в лесу. Пробиваясь кое-где сквозь листья акаций, тополей, грабов, сирени и лип, солнечные лучи трепещущей сеткой ложились на надгробные плиты; иные затаившиеся в тени кресты, казалось, дремали над могилами. Вверху, на ветках деревьев, громоздились птицы; со всех сторон несся их неумолчный, но негромкий щебет, словно приглушенный, чтобы не потревожить усопших.

Свирский, Поланецкий, Машко и Основский подняли узкий гроб с останками Букацкого и понесли к месту погребения. Ксендзы в белых стихарях, которые то ярко светлели на солнце, то меркли в тени, шли впереди, а за гробом – молодые женщины в трауре; процессия подвигалась по тенистым аллеям чинно и спокойно, без обычных на похоронах рыданий и слез, лишь торжественная скорбь лежала на лицах, как тень от деревьев на надгробьях. Все овеяно было некой поэтической меланхолией – впечатлительная душа Букацкого сумела бы оценить прелесть этой печальной картины.

Так дошли до гробницы, имевшей форму возвышавшегося над землей саркофага, – Букацкий еще при жизни говорил Свирскому, что не хотел бы гнить в земле. Открыв железные дверцы, гроб легко вдвинули внутрь саркофага; глаза женщин обратились к небу, губы зашептали молитву, и Букацкий вскоре остался наедине с Вездесущим посреди кладбищенского безлюдья, птичьего щебета и шелеста деревьев.

Пани Эмилия и Поланецкие пошли на Литкину могилу, остальные, по желанию Анеты, поджидали их в экипажах у костела.

На могиле Поланецкий убедился, в какую даль отошла эта некогда горячо любимая им девочка, воспоминания о которой побледнели, рассеялись как дым. Раньше, бывая на кладбище, он со всей силой неизбывного горя бунтовал против ее смерти, не мог смириться с ней. А сегодня показалось чуть ли не естественным, что она покоится здесь, в тени деревьев, и забрезжило даже смутное ощущение неизбежности такого исхода; она уже перестала быть для него живым существом, сделавшись достоянием памяти, вздохом, отсветом, отзвуком давней музыки.

И он, быть может, упрекнул бы себя в бесчувственности, не будь и лицо пани Эмилии, которая, помолясь, встала с колен, просветленно-спокойным, – безмерная нежность была в ее глазах, но не слезы. Не укрылось от него и то, как плохо она выглядела, с каким трудом поднялась и пошла, опираясь на палку. Это было начало тяжелой болезни позвоночника, которая приковала ее на несколько лет к постели и в конце концов свела в могилу.

Перед кладбищенскими воротами поджидали Основские; Анета пригласила их завтра вечером на помолвку Завиловского, прибавив: «А потом милости просим в Пшитулов».

Свирский с пани Эмилией сел в экипаж к Поланецким.

– Как странно! Сегодня похороны, завтра – обрученье! – помолчав и как бы собираясь с мыслями, сказал он. – Смерть косит, любовь снова засевает – вот она, жизнь!

ГЛАВА XLIX

Завиловский выразил пожелание, чтобы помолвка состоялась не вечером, при всех, а до съезда гостей, и тетушка Бронич не стала возражать, тем более что его поддержала Линета, которой хотелось предстать перед собравшимися уже невестой. Так и сделали, и прибывающих они встречали, уже немного освоясь со своим новым положением. Линета сияла от счастья. Она упивалась своей ролью, которая, в свою очередь, сообщала ей еще большее очарование. Что-то легкое, воздушное появилось в ее стройной фигуре, полуопущенные обычно веки, придававшие сонное выражение ее лицу, уже не скрывали глаз; очи блистали, губки улыбались, румянец играл на щеках. Она была так хороша, что Свирский, увидев ее, не мог удержаться от вздоха сожаления по утраченному счастью и душевное равновесие обрел, лишь вспомнив любимую песенку:

И я пою и слез не лью:
Тебя я больше не люблю!
Гей-гу!

Впрочем, всех поразила красота ее. Даже старик Завиловский, которого внесли в гостиную на кресле, задержал ее руки в своих и долго смотрел на нее с восхищением.

– Ба! – сказал он дочери. – Да этот «венецианский бесенок» кому хочешь голову вскружит, а поэту и подавно: у них, говорят, ветер в голове. – Потом поискал глазами Завиловского. – Ну что, не свернешь мне шею сегодня за то, что я «бесенком» ее назвал?

Завиловский рассмеялся и, склонясь, поцеловал его в плечо.

– Нет, сегодня я никому не смог бы шею свернуть.

– Ну, то-то же, – сказал старик, тронутый, видимо, этим знаком почтения. – Благослови вас бог и пресвятая богородица! Говорю: «богородица», потому что она скорая заступница!..

С этими словами он пошарил на кресле у себя за спиной, извлек большой футляр и протянул его Линете.

– А это тебе от семьи Завиловских, – сказал он. – Носи себе с богом, да подольше!

Линета взяла футляр у старика из рук и, изогнув свой прелестный стан, хотела его поцеловать в плечо. Но тот, обняв ее за шею, подозвал жениха:

– Иди-ка и ты сюда! – И, поцеловав обоих в лоб, произнес с неподдельным волнением: – Любите друг друга и живите в мире и согласии!

В футляре, который открыла Линета, лежало на голубом бархате колье изумительной красоты. Старик повторил еще раз с ударением: «От семьи Завиловских», как бы давая понять, что даже за неимущего Завиловского выйти – это не мезальянс. Но слова его остались без внимания: головы молодых дам – Основской, Машко, Бигель, Линеты, даже Марыни – живым венком склонились над футляром; затаив дыхание, любовались они переливчатыми камнями и лишь немного погодя, обретя дар речи, стали выражать вслух свое восхищение.

– Не в бриллиантах дело! – воскликнула тетушка Бронич, чуть не на шею бросаясь старику. – Щедрость, щедрость какая, какая доброта!

– Да полноте, полноте!.. – твердил, отмахиваясь, старик.

Общество разбилось на группы. Жених с невестой, целиком занятые друг другом, никого кругом не замечали. Основский и Свирский подсели к Марыне и пани Бигель; Коповский развлекал беседой хозяйку дома, Поланецкий – Терезу Машко. Что касается самого Машко, то он сел рядом с престарелым крезом с намерением поближе познакомиться и, загородив его креслом так, что никто к нему не мог подступиться, завел речь о былых и нынешних временах, смекнув, что на эту тему старик разговаривает всего охотней.

вернуться

60

о мертвых ничего, либо хорошо (лат.).