Потоп. Том 1, стр. 40

— Измена! — крикнули сразу десятки голосов. — Измена! Зарубить предателей!

— К нам все, в ком честь жива! — кричал Скшетуский.

— На шведа! На смерть! — подхватил Клодзинский.

И они пошли дальше с криком: «К нам! Сюда! Измена!» — а за ними двинулись уже сотни шляхты с саблями наголо.

Но подавляющее большинство осталось на месте, да и из тех, кто последовал за ротмистрами, кое-кто, заметив, что их немного, стал оглядываться и отставать.

Тем временем снова отворилась дверь дома, в котором шел совет, и на пороге показался познанский воевода, Кшиштоф Опалинский, а рядом с ним справа генерал Вирц, слева Радзеёвский. За ними следовали: Анджей Кароль Грудзинский, воевода калишский, Максимилиан Мясковский, каштелян кишвинский, Павел Гембицкий, каштелян мендзижецкий, и Анджей Слупецкий.

Кшиштоф Опалинский держал в руке пергаментный свиток со свешивающимися печатями; голову он поднял высоко, но лицо у него было бледное, а взгляд неуверенный, хоть воевода и силился изобразить веселость. Он обвел глазами толпу и в мертвой тишине заговорил ясным, хотя несколько хриплым голосом:

— Братья шляхтичи! В нынешний день мы отдались под покровительство его величества короля шведского. Vivat Carolus Gustavus rex! [61]

Молчание было ответом воеводе; вдруг раздался чей-то одинокий голос:

— Veto! [62])

Воевода повел глазами в сторону этого голоса и сказал:

— Не сеймик тут у нас, и ни к чему здесь veto. А кому хочется покричать, пусть идет на шведские пушки, которые наведены на нас и за час могут сровнять с землею весь наш стан. — Он умолк на минуту. — Кто сказал: veto? — спросил он.

Никто не отозвался.

Воевода снова заговорил еще внушительней:

— Все вольности шляхты и духовенства будут сохранены, подати не будут увеличены и взиматься будут так же, как и раньше. Никто не понесет обид и не будет ограблен; войска его королевского величества не имеют права становиться на постой в шляхетских владениях или взимать другие поборы, кроме тех, которые взыскивались на польские регулярные хоругви…

Он умолк и жадно внимал ропоту шляхты, словно хотел постичь его значенье, затем махнул рукой.

— Кроме того, генерал Виттенберг от имени его королевского величества слово мне дал и обещание, что, если вся страна последует нашему спасительному примеру, шведские войска вскоре двинутся на Литву и Украину и кончат войну лишь тогда, когда все земли и все замки будут возвращены Речи Посполитой.

— Vivat Carolus Gustavus rex! — закричали сотни голосов.

— Vivat Carolus Gustavus rex! — загремело во всем стане.

На глазах всей шляхты воевода познанский повернулся тогда к Радзеёвскому и сердечно его обнял, затем обнял и Вирца; после этого все вельможи стали обниматься. Их примеру последовала шляхта, и радость стала всеобщей. «Виват» кричали так, что эхо разносилось по всей округе. Но воевода познанский попросил у милостивой братии еще минуту молчания и сказал с сердечностью в голосе:

— Братья шляхтичи! Генерал Виттенберг просит нас сегодня в свой стан на пир, дабы мы за чарами заключили братский союз с храбрым народом.

— Vivat Виттенберг! Vivat, vivat, vivat!

— А затем, — прибавил воевода, — мы разъедемся по домам и с божьей помощью начнем жатву с мыслью о том, что в нынешний день мы спасли отчизну.

— Грядущие века воздадут нам справедливость! — сказал Радзеёвский.

— Аминь! — закончил воевода познанский.

Но тут он заметил, что множество глаз устремились куда-то поверх его головы.

Он повернулся и увидел своего шута, который, встав на цыпочки и держась рукою за дверной косяк, писал углем на стене дома, над самой дверью:

«Mane — Tekel — Fares» [63]

Небо покрылось тучами, надвигалась гроза.

ГЛАВА XI

В деревне Бужец, лежащей в Луковской земле, на границе воеводства Подляшского, и принадлежавшей в ту пору Скшетуским, в саду, который раскинулся между домом и прудом, сидел на скамье старик; в ногах у него играли два мальчика: один пяти, другой четырех лет, черные и загорелые, как цыганята, румяные и здоровые. Старик с виду тоже был еще крепок, как тур. Годы не согнули его широких плеч; глаза, верней, один глаз, так как на другом у него было бельмо, светился благодушием; борода побелела, но с виду старик был бравый, с румяным, кипящим здоровьем лицом, украшенным на лбу широким шрамом, сквозь который проглядывала черепная кость.

Оба мальчика, ухватившись за ушки его сапог, тянули их в разные стороны, а он глядел на пруд, озаренный солнечными лучами, в котором то и дело всплескивали рыбы, возмущая зеркальную гладь.

— Рыбы играют, — ворчал он про себя. — Небось еще получше заиграете, как воду спустят или стряпуха возьмется чистить вас ножом.

Тут он обратился к мальчикам:

— Отвяжитесь вы, сорванцы, и смотрите мне, оторвет который ушко, так я ему все уши оборву. Экие осы! Ступайте вон кувыркаться на траве и оставьте меня в покое! Ну, тебе, Лонгинек, я не удивляюсь, ты еще мал, но Яремка должен уже быть поумней. Вот возьму да и брошу надоеду в пруд!

Но мальчики, видно, совсем завладели стариком, потому что ни один из них не испугался его угрозы; напротив, старший, Яремка, начал еще сильнее тянуть голенище за ушко, затопал ногами и закричал:

— Ну, дедушка, давай поиграем, ты будешь Богун и украдешь Лонгинка!

— Отвяжись ты, жук, говорю тебе, сопливец, карапуз ты этакий!

— Ну, дедушка, ты будешь Богун!

— Я тебе задам Богуна, вот погоди, позову мать!

Яремка поглядел на дверь, которая вела из дома в сад, но, увидев, что она затворена и матери нигде нет, повторил в третий раз, подняв мордашку:

— Ну, дедушка, ты будешь Богун!

— Замучают меня эти карапузы, право! Ладно, я буду Богун, но только в последний раз. Наказание господне! Только, чур, больше не надоедать!

С этими словами старик, кряхтя, поднялся со скамьи, схватил вдруг маленького Лонгинка и с диким криком понесся по направлению к пруду.

Однако у Лонгинка был храбрый защитник в лице Яремки, который в таких случаях назывался не Яремкой, а паном Михалом Володыёвским, драгунским ротмистром.

Вооруженный липовым прутом, заменявшим в случае надобности саблю, пан Михал пустился опрометью за тучным Богуном, тотчас догнал его и стал безо всякой пощады хлестать по ногам.

Лонгинек, игравший роль мамы, визжал, Богун визжал, Яремка-Володыёвский визжал; но отвага в конце концов победила, и Богун, выпустив из рук свою жертву, бросился бегом снова под липу и, добежав до скамьи, повалился на нее, еле дыша.

— Ах, разбойники!.. — повторял он только. — Просто чудо будет, коли я не задохнусь!..

Однако его мученья на этом не кончились: через минуту явился Яремка, раскрасневшийся, с растрепанной гривой, похожий на маленького задорного ястребка, и, раздувая ноздри, стал еще больше приставать к старику:

— Ну, дедушка, ты будешь Богун!

После долгих упрашиваний оба мальчика торжественно поклялись, что теперь это уж наверняка в последний раз, и история повторилась сначала с теми же подробностями. Потом старик уселся с обоими мальчиками на скамью, и тут Яремка опять к нему привязался:

— Дедушка, скажи, кто был самый храбрый?

— Ты, ты! — ответил старик.

— Вырасту, стану рыцарем!

— Непременно, хорошая у тебя кровь, солдатская. Дай-то бог, чтобы ты был похож на отца, был бы ты тогда храбрец и меньше бы надоедал. Понял?

— Скажи, дедушка, сколько батя убил врагов?

— Я тебе сто раз уже говорил. Скорее листья перечтешь на этой липе, чем всех тех врагов, которых мы с вашим отцом истребили. Будь у меня столько волос на голове, сколько я один их уложил, луковские цирюльники богатство бы нажили на подбривке одной моей чуприны. Будь я проклят, если совр…

вернуться

61

Да здравствует король Карл Густав! (Лат.)

вернуться

62

Запрещаю! (Лат.) По установившемуся обычаю, все решения в польском сейме требовали единогласия. Доведенный до своего логического завершения, этот принцип (либерум вето — свободное запрещение) давал право одному депутату (послу) своим несогласием сорвать всю работу сейма. Впервые такой срыв сейма одним послом имел место в 1652 году; виновником срыва сейма был посол от Упитского повета Владислав Сицинский, действовавший по наущению Януша Радзивилла.

вернуться

63

Сочтено — взвешено — измерено (халдейск.).