Знамение пути, стр. 64

Оставалось утешаться лишь тем, что теперь-то уж он навсегда убрался с дороги. Правду молвить, не самое могущественное утешение.

Кромешникам не довелось испытать такого горького разочарования, как их предводителю. Они быстрее вернулись к насущному. Раненый взялся за руль, здоровый приготовился грести – им ещё предстояло петлять и петлять по протокам, добираясь туда, где ждали лошади, палатка и костёр, разведённый спутниками, оставленными дожидаться.

И вот тут хватились Шамаргана. Ещё бы им не хватиться его, ведь скамейка второго гребца так и стояла свободная. А Шамарган, выпавший за борт и ушедший в сторону берега, по сию пору не возвратился.

Его несколько раз окликнули по имени. Он не отозвался. С берега вообще не долетало никаких звуков, кроме лёгкого шума ветерка да окликов ночных птиц.

– Удрал, – сказал Хономер. Он-то знал, что Шамарган далеко не такой дурак, чтобы попытаться выйти к лагерю берегом.

– Ну и невелика потеря, – буркнул кромешник, сидевший на вёслах.

«Это с какой стороны посмотреть…» – подумал Хономер, уже начиная прикидывать, что именно о его тайных делах было известно беглому лицедею, а что – нет.

«Косатки» уже не было видно. Она выбралась на открытые плёсы и, развернувшись, уверенно двигалась к морю. Туда, где, вращаясь кругом Северного Гвоздя, медленно запрокидывались в небесах негасимые светочи путеводных созвездий.

Расскажу я вам, люди, Не совсем чтоб о чуде – Будет прост мой недолгий рассказ. В рыжей шкуре я бегал И любил человека: Это счастьем зовётся у нас.

Сын старинной породы,
Я нанизывал годы,
Ликовал, отмечая весну.
Время мчалось недаром —
Стал я сивым и старым
И однажды навеки уснул.
Вытер слёзы хозяин:
«Больше ты не залаешь,
Не примчишься, как прежде, на зов.
Спи спокойно, мой милый…»
Но какая могила
Удержала собачью любовь?
Убегать беззаботно,
Оставлять без присмотра
Тех, кого на земле защищал?!
Да когда так бывало,
Чтоб меня не дозвались,
Чтоб на выручку я опоздал?..
…А потом было вот что.
Как-то зимнею ночью
Возвращался хозяин домой.
Я – по обыкновенью —
Бестелесною тенью
Провожал, укрываемый тьмой.
Было тихо вначале,
Только сосны шептали
Да позёмка мела под луной…
Недоступную взгляду
Я почуял засаду
У развилки дороги лесной!
«Что, хозяин, мне делать?
Мне, лишённому тела,
Как тебе на подмогу успеть?..»
Я рванулся из тени,
Из нездешних владений,
И возник перед ним на тропе!

Перед смертью-старухой

Я не ползал на брюхе,

Не скулил, не просился назад.

Под напором свирепым

Просто лопнули цепи —

«Поспеши, мой хозяин и брат!»

Изумлён нашей встречей,
Он пошёл, не переча,
Доверяя любимому псу,
По тропе безымянной
Прочь от тех окаянных,
Затаившихся в тёмном лесу.
И до самого дома
По дороге знакомой
Мы дошли, точно в прежние дни.
Как бывало – бок о бок…
Лишь следы по сугробам
На двоих оставались одни.

7. Не покидай меня

Оленюшка чувствовала себя никому больше не нужной. Странное и печальное было это ощущение. Совсем недавно жила ведь себе дома и была всеми любима… надежда большого дружного рода, его гордость и продолжение. «Променяла!» – на прощание сказала ей мать. Сказала без гнева, без озлобления, просто с горечью, но была эта горечь хуже крика и ругани. Так она могла бы приговорить, выкидывая вещь, задорого купленную на торгу, с любовью принесённую в дом… и тут-то оказавшуюся порченой, ущербной, ни к чему не пригодной. Вот и дочь враз ощутила себя негодной, неблагодарной, бездельной… посрамлением и предательницей родного дома, где за неё каждый рад был жизнь положить… Чем, спрашивается, отплатила?

Теперь они с Шаршавой жили у Зайцев, и здесь с ними все были ласковы, но… могло ли тепло здешней печи сравниться с домашним? Здесь даже в хлеб добавляли иные травы, чем дома, и душевная боль окрашивала непривычный вкус горечью. Одним из самых страшных веннских проклятий было пожелание всю жизнь есть хлеб, не матерью испечённый…

Оттого Оленюшка почти каждую ночь просыпалась от ужаса. Во сне она получала известия о кончине родителей. И о том, что перед смертью, прощаясь с белым светом, сторонами Земли и иным прижизненным окружением, они называли по именам всех своих детей… кроме неё. Или вовсе обращали к блудной дочери слово обвинения и упрёка. А горестную весть Оленюшке приносил не родич, даже не свойственник, – захожий незнакомый человек. И рассказывал, не ведая, с кем говорит, да ещё и присовокуплял к родительскому обвинению своё. И Оленюшка, выслушивая, не смела объявить о себе, будто от этого что-нибудь могло измениться…

…И просыпалась, как бывает всегда, когда привидевшееся становится невыносимым. Вот только облегчённо перевести дух – «Ох же ты, хвала Старому оленю, это было не наяву!..» – не получалось. Потому что в подобных снах отражается правда, великая и страшная правда, которую человек, бодрствуя, далеко не всегда решается допустить в своё сознание и напрямую осмыслить.

И – вроде бы удивительно, а вдуматься, так и не очень! – в этих Оленюшкиных снах никогда не появлялся Шаршава. И правда, а что ему появляться? Свои дни он проводил в кузнице, что-то показывая кузнецам Зайцев и сам у них чему-то учась. А вечерами… вечерами для него никто не существовал, кроме милой Заюшки и двух маленьких девочек, которых люди понемногу уже привыкали называть Щегловнами. На что ему ещё и названая сестра? Верно, в жуткую ночь ухода из дому он очень поддержал её и утешил. Но что значит одна ночь, пускай даже такая, когда впереди целая жизнь, да и позади кое-что осталось?

«Ладно, – с горечью думала Оленюшка. – У Зайцев ведь нам не век вековать. Станем уходить – тут-то понадоблюсь…»

Их с Шаршавой, ясное дело, никто не гнал за порог, да и, надобно полагать, не погонит. Но столь же ясно было и то, что навсегда они в гостеприимном роду не останутся. Не будут Зайцы бесконечно привечать у себя двоих отступивших от родительской воли, два позорища некогда славных семей. Иначе получится, будто для них тоже мало что значат установления пращуров. И кто ж тогда придёт бус просить у их дочерей? Кто примет в женихи парней из подобного рода?.. Какая вообще им может быть вера?..

Должно быть, оттого Оленюшке всё никак не удавалось войти в круг хозяйственной жизни. Нет, её не отталкивали, не обижали недоверием. Просто она всё время чувствовала, что она здесь не своя. Гостья – и только. А значит, не ей месить тесто, не ей готовить еду и мыть горшки с мисами, не ей шить, ткать, вязать, доить коров, кормить поросят…