Экспансия – III, стр. 113

Макайр медленно, по-стариковски поднялся, шаркающе обогнул диван, сел в кресло Визнера, взял ручку, медленно, как-то заторможенно отвернул колпачок, придвинул блокнот и сказал:

— Диктуйте, мистер Визнер.

— Фрэнк. Теперь я снова Фрэнк, ладно? Я снова для тебя Фрэнк. Пиши, Боб: «Пепе. Сколько можно травить меня Кохлером? Кто сказал вам о нем? Поверь, я не знал, что он нацист, когда привез его в Штаты. Вы поступаете как марионетка в руках Штирлица. Вы на грани измены этой стране, Пепе. Одумайтесь. Я готов понести наказание за Кохлера, но оно будет сущей ерундой в сравнении с тем, что может ждать вас. Ваш друг Макайр». Дату пока не ставь, помозгуем вместе… Теперь второе: «Пепе, я никогда не был человеком робкого десятка. Тебе не удастся меня запугать. Я не пойду на то, чего ты требуешь. Молю тебя, одумайся! Макайр». Это подпиши сегодняшним днем… А первое датируй тем днем, когда Роумэн был у тебя перед вылетом в Голливуд… Он вернулся из Кордовы, помнишь, со списком нацистов, которые скрывались в Аргентине, а ты выгнал его из кабинета…

…Эти письма обнаружат в кабинете Макайра, в его сейфе, после того, как тело найдут в порту, с тремя огнестрельными ранами в животе, — месть мафии; на этом Лаки Луччиано будет сломан — раз и навсегда. Лаки терять нельзя — умница и настоящий мастер своего дела, без таких, как он, будущая работа серьезной разведки немыслима…

Мюллер, Штирлиц (сорок седьмой)

Штирлиц проснулся, словно от удара; не открывая глаз, совершенно явственно ощутил, что на него кто-то пристально, неотрывно, изучающе смотрит.

Сколько сейчас, подумал он, видимо, восемь, а может, восемь пятнадцать, но никак не больше, правда, ящерка?

Он ощущал время, ошибаясь в пределах десяти, максимум пятнадцати минут. В детстве, когда был жив папа, он мог спать до десяти, а то и одиннадцати, особенно если накануне собирались гости; впервые он проснулся ни свет ни заря после того, как Мартов и Воровский привели в их маленькую цюрихскую квартирку вождя мирового анархизма князя Кропоткина.

Петр Александрович пил чай легкими глотками (отец потом заметил, что весь аристократизм князя как бы сфокусировался в той грациозной элегантности, с какой князь держал чашку, ставил ее на блюдце, пробовал варенье и брал крекер), говорил по-юношески увлеченно:

— Перед тем как поспешить к границам, чтобы спасти страну от нашествия чужестранцев, восставшие парижане казнили дворян, содержавшихся в тюрьмах. Нет сомнения, что аристократы примкнули бы к немцам и вздернули всех революционеров на столбах. Тех, кто обвиняет в жестокости поднявшихся против тирании, следует спросить: «А ты сам страдал в темницах?! Ты провожал своих друзей на гильотину?!» Если не страдал — молчи и стыдись обвинять восставших! Тем более, что в массе своей народ сострадателен к своим жертвам; террор подготовляет диктатуру, а гильотина требует нового прокурора и попа, все возвращается на круги своя. Зло заразно, как и добро. Людей будущего надо приучать к мысли: «Поступай с другими так, как ты хочешь, чтобы они поступали с тобой». Справедливость и энергия перевернут мир. Энергия еще более заразна, чем зло. Будущее за людьми, наделенными энергией, которая всегда окрашена созидающим духом творчества…

Эти слова Кропоткина навсегда запали в душу Исаева; именно после того, как князь, приезжавший на встречу с социал-демократами (высоко чтил Ленина, несмотря на кардинальные разногласия идейного порядка), посетил их дом, отношение Всеволода к самому себе во многом изменилось: «энергия и справедливость» сделались путеводными звездами юности; пожалуй, именно тогда, в Швейцарии, он начал ощущать время, его быстротечность, а ведь именно в минуте реализуются как энергия, так и справедливость…

Штирлиц открыл глаза; комната, куда его ночью проводил Мюллер, была на третьем этаже особняка; окно, закрытое тяжелыми металлическими жалюзи, выходило на поле аэродрома; видимо, подумал он, за мною наблюдают из соседних комнат; зеркало возле умывальника — особое, сквозь него видно каждое мое движение, каждый жест, выражение лица, только цвет чуть изменен, синеватый, трупный какой-то; через такое же зеркало из соседней камеры наблюдали за Канарисом, довольно часто в тюрьму приезжал Кальтенбруннер, садился возле этого чуда техники и молча смотрел на адмирала, стараясь открыть для себя что-то такое, что мучало его — чем дальше, тем, судя по всему, больше.

Штирлиц протянул руку, взял со столика часы, посмотрел на циферблат: восемь часов девять минут, у меня осталось еще два дня; если через сорок восемь часов не произойдет то, что запланировано у нас с Роумэном, мое пребывание на этой прекрасной, сумасшедшей, не собранной воедино земле, окончится раз и навсегда. Перевоплотишься в волка, сказал он себе. Или в березку. Ничего, посуществуешь, лишенный счастья общения посредством языка; волки объясняются по-своему, да и березы обладают даром говорить друг с другом. Только мы еще не сумели разгадать их язык. Впрочем, язык ли это? Наверное, явление совершенно иного порядка; даже перемещение облаков каким-то образом организовано — нет той давки и сумятицы, какая сопутствует людским перемещениям в часы пик.

Штирлиц не стал затыкать пробочкой раковину, как это делают немцы, — время игр кончилось, разговор идет в открытую, времени мало, поступать надо так, как хочется, а мне хочется мыться из-под крана, по-русски, подставляя под ледяную струю голову, шею, лицо, ощущая при этом особый, горный запах этой воды, таящей в себе легкую голубизну, до того чиста; что значит источник, бьющий в горах!

Дверь, понятно, была заперта снаружи; Штирлиц трижды постучал, замок сразу же открылся, видимо, в коридоре дежурил постоянный пост.

Двое рослых парней, стриженных «под бокс», стояли прямо перед ним, и в глазах у них была нескрываемая, тяжелая ненависть.

— Доброе утро, ребята, — сказал Штирлиц, — как отдохнули?

Те, не ответив, сопроводили его в холл, — там уже был накрыт стол: ветчина, фаршированные колбасы, сухой сыр, молоко; Мюллер сидел возле окна, задумчиво перелистывая книгу; услышав шаги по широкой деревянной лестнице, поднялся, пошел навстречу Штирлицу:

— Вы слишком долго спите, Штирлиц, — сказал он, чуть кивнув охранникам; те растворились; ну и школа, ай да Мюллер, так сохранить былое дано не каждому, да здравствует незыблемость традиций!

— Я сплю ровно столько, сколько необходимо для реанимации нервных клеток, — ответил Штирлиц.

— Единственно, что не реанимируется, а постоянно умирает, именно нервные клетки, мой друг… Кстати, я запамятовал, какое у вас звание в русской секретной службе?

— Было полковник, — ответил Штирлиц.

— Значит, сейчас вы генерал? — оживился Мюллер. — Или, наоборот, разжалованы до рядового? Со всеми вытекающими последствиями?

— Вполне может быть, — согласился Штирлиц.

— У вас еще много информации, которую предстоит обсудить?

— Много. На три дня, как минимум. Кстати, гулять вы меня намерены пускать? Или полный затвор?

Мюллер сел во главу стола:

— Погуляем, Штирлиц, погуляем. Располагайтесь по правую руку, мне приятно ухаживать за вами.

— Спасибо, группенфюрер… Или, быть может, вы хотите, чтобы я обращался к вам как к сеньору «Рикардо Блюму»?

Лицо Мюллера закаменело:

— Мне жаль, что эта информация стала вашим достоянием. Сейчас вы нанесли мне удар, Штирлиц. Я полагал, что «Рикардо Блюм» известен только четырем моим самым верным контактам… Кто вам назвал это имя?

— Угостите кусочком фаршированной колбасы, группенфюрер, — попросил Штирлиц. — Я опасаюсь, как бы вы не решили вновь попробовать меня на выдержку, перед пытками надо как следует подкрепиться…

— Надеюсь, вы понимаете, что мои люди восстанавливают весь ваш маршрут? Полагаю, вы отдаете себе отчет в том, что я узнаю, как вы сюда прибыли, откуда, с чьей помощью?

— Убежден.