Экспансия – II, стр. 61

Видимо, иголка осталась в мочке, потому что женщина стала кричать что-то требовательное, не отрывая взгляда от лица Штирлица.

— Она говорит, — услышал он далекий голос вождя, — что сейчас то зло, которое принесли в его тело стрелы врагов, будет выходить и он начнет ощущать в себе силу, которая из него ушла с кровью… Силы вернутся в его тело, потому что она открыла им путь через мочку уха, ту самую точку, которая управляет его мужской силой охотника. Только не засыпай, не закрывай глаза, ты должен чувствовать тепло! Скажи ей, ты чувствуешь тепло? Ты чувствуешь?! Тогда повтори — «ва-азза-йыр»!

— Вазаыр, — повторил Штирлиц машинально, — чувствую.

— Ты плохо сказал. Повтори: «ва-азза-йыр»!

— Ва-азза-йыр!

— Громче! Говори громче!

— Ва-азза-йыр!

— Вот теперь хорошо… Она спрашивает, ты ощущаешь тепло? Или тебе только кажется?

— Нет… Я чувствую тепло… Только оно идет по левой части тела, а у меня ведь болит и справа…

Вождь перевел, Канксерихи что-то грубо закричала. Штирлицу казалось, что она кричит на него, словно он ее обидел. Потом она прижалась мокрыми губами к шее, где-то около правого уха, ему показалось, что она высасывает из него кровь, испугался. Женщина снова откинулась и начала выплевывать на пол кусочки дерева, маленького кузнечика (какие странные, перепончатые у него крылья), лапку какого-то маленького зверька, и последнее, что он увидел, был кусок металла, по форме напоминавший автоматную пулю.

Потом он ничего не видел, потому что тепло пошло в голову и по всей правой половине тела, но он услыхал тихие слова вождя, обращенные к Шибблу:

— Сейчас он начнет говорить…

«Ах, зачем я не написал кому-нибудь заранее, что нельзя верить ничему тому, что я скажу, — подумал Штирлиц. — Все, что я сейчас им скажу, вызвано наркотиком, это неправда, пусть они слушают меня лицом к лицу, наедине, ах, ну почему я не предупредил об этом моих друзей? А где они, — услыхал он в себе какой-то другой голос, — где твои друзья?»

Больше он ничего не видел и не слышал, он только чувствовал тепло во всем теле — забытое ощущение, он не испытывал этого ощущения с того майского дня сорок пятого, когда солдатик полоснул по его телу из автомата, вдавив приклад в свой впалый, совсем еще мальчишеский живот. «Ему лет семнадцать», — это было последнее, что успел подумать Штирлиц, прежде чем провалился в пульсирующее забытье…

Джек Эр (Германия, Вашингтон, сорок четвертый — сорок шестой)

Он записался добровольцем в декабре сорок второго, хотя ему только-только исполнилось девятнадцать; комиссию прошел достаточно легко — хорошо сложен, спортивно подготовлен, знаком с кино и литературой в пределах колледжа.

В авиацию, однако, не взяли — слишком высок ростом (метр девяносто, в баскетбольной команде «Дайблс», выступавшей за школу, всегда играл в обороне, был очень надежен у кольца), приписали к инфантерии; после высадки в Нормандии перевели в мотобригаду, потому что великолепно водил машину (отец владел бензоколонкой), дали «Виллис», набилось семь автоматчиков, ездили, свесив ноги, следом за «Джипом» полковника Робинса — вроде бы взвод охраны, как-никак командир бригады.

Вместе с Робинсом (человек неуемной отваги) — с ходу, следом за танками — ворвались в концентрационный лагерь; прорыв был неожиданным и глубоким, охрана СС не успела сжечь трупы; на аппельплаце лежали штабеля скелетов с громадными коленями, — это прежде всего бросилось в глаза и еще непропорционально длинные руки, тонкие, как плети, и несоразмерно туловищам длинные.

Джека Эра стошнило; дали нашатырь — пришел в себя. Несколько дней после этого не мог спать — мучили кошмары, во сне кричал, жалобно плакал; зачастил к капеллану, тот подолгу говорил с парнем, утешал его, как мог, объяснял ужас нацизма.

Поэтому, когда напоролись на немецкий арьергард, Джек Эр вместо того, чтобы бросить «Виллис» и свалиться кубарем в кювет (всегда возили с собой рацию, связались бы с летчиками, через полчаса из фашистов было бы месиво, самолеты крепко поддерживали землю), закричал что-то, бросил ветровое стекло на капот (оно, дзенькнув, пошло белой метелью, посыпалось) и, достав из-под ноги автомат, схватил его левой рукой, нажал на гашетку, а правой держал руль, выжимая газ до предела: несся прямо на черных, засевших по обеим сторонам шоссе.

Он выжимал из мотора всю его мощь, он хотел давить этих гадов, сбивать их, ощущая тупые удары о человеческие тела, нет, это не человеческие тела, разве люди могут творить такое, что они творили с несчастными в том лагере, это звери, которых надо уничтожать, как чумных крыс…

Он не сразу понял, что ранен, он кричал что-то, оскалившись, и стрелял, пока были патроны в обойме, потом бросил легонькую машину в кювет — проходимость отличная, где угодно пролезет, — и погнался за черным, который поднялся на ноги, потому что «Виллис» несся прямо на него; он догнал его, ударил сзади бампером, услышал хруст или ему показалось, что он услышал этот сладостный, ожидаемый им звук; развернул машину и погнался за вторым, но тут его что-то толкнуло в плечо, а потом рвуще укусило в шею, и он, ткнувшись враз закровавившимся лицом в руль мчавшегося по полю «Виллиса», перестал что-либо чувствовать и воспринимать.

Пришел в себя он только через неделю, когда черный, похожий на того, за кем он гнался по полю, сбросил его с койки: именно в эти недели начался немецкий прорыв в Арденнах, немцы захватили госпиталь; всех, кто мог ходить, угнали в лагерь; тяжело раненных стащили в одну комнату, оставили врача: «Можете делать с ними, что хотите». Потом пришел черный с серебряными нашивками и сказал, что доктор — «фюрфлюхте юде», его расстреляли в комнате, даже во двор не вывели.

Джек, конечно, умер бы, но англичане их отбили; он тогда снова отключился, много дней был на грани смерти; когда оклемался, получил медаль; отправили в Париж, в большой госпиталь. Там он встретил победу, оттуда вернулся домой и, пожив на ферме у матери (Массачусетс, Грэмингэм, по дороге на Ривер-плэйс), поехал в Вашингтон и обратился в газету «Патриот»:

— Я знаю, что такое наци, я хочу бороться против них, иначе я сойду с ума… С ними чикаются в Нюрнберге, разбирают улики, а их надо рвать на части сахарными щипцами.

Разговор получился дружеский, добрый; в комнату, где сидел Джек Эр, набилась вся редакция, слушали его бесхитростный рассказ затаенно; под рубрикой «Наши гости» дали небольшую информацию о посещении газеты «самым молодым ветераном Америки» с хорошей фотографией; предложили написать цикл статей о злодеяниях наци; промучился месяц — ничего не получилось, не мог выразить то, что чувствовал; запил.

Вот тогда-то на ферму матери позвонил человек, отрекомендовавшийся старым приятелем отца: «Я Серж Прауэлл, вы меня должны помнить; я жил рядом с вами в Канзас-сити; Джеком очень заинтересовались в Вашингтоне, пусть позвонит, запишите номер…»

Через семь дней после того, как он позвонил, из Вашингтона прислали письмо — на бланке ФБР — с приглашением приехать для разговора.

…Чиновник, который принял его (отрекомендовался Уильямом Подбельски, лет пятидесяти, очень доброе лицо и огромные, надежные руки), ткнул пальцем в заметку, опубликованную в «Пэтриот»:

— Неужели вы и вправду смогли бы рвать нацистов щипцами?

— Смог бы. С радостью.

— Это вы сейчас говорите. А вот если бы вам дали щипцы, привели человека — такого же, как и вы, во плоти, — и сказали: «Рви», — вы бы не смогли, Джек. Вы американец, христианин, вы бы не смогли.

— Вы воевали? — спросил Джек Эр.

— В Европе — нет. Я воевал против наци здесь. А это была тоже довольно трудная война.

— Но вы не воевали в Европе?

— В Европе я не воевал, что правда, то правда.

— Тогда не говорите мне, что я мог бы, а что нет. Словом, у вас есть для меня такая работа?

— Такой — нет и не будет, Джек. Мы — конституционная страна, нравится вам это или нет. А вот посмотреть ваши документы, если вы их оставите, мы с радостью посмотрим. И заполните анкету, проверка у нас довольно серьезная.