Экспансия – II, стр. 51

— Так вот, еще в семьсот пятом году Иосиф Первый, коронованный императором Священной Римской империи германской нации, продал странствующему торговцу Георгу Гише право разрабатывать месторождения цинкового шпата в Верхней Силезии… Разработал… Стал дворянином, передал наследство своим дочерям, а их потомки — семьи Тейхман, Вильдштейн и Погрелль — еще круче повели дело предка; раскрутили так, что в начале века владели капиталом в триста миллионов золотых марок… Неплохо, а? Одним из потомков Гише стал известный вам барон Ульрих фон Рихтгофен, цвет империи, отец военной авиации. После первой мировой войны их рудники отошли к Польше. Крах? Отнюдь! Поражение, временный отход на запасные рубежи. Отто Фицнер, фюрер военной промышленности, вернул семье все утраченное, приумножив капитал в три раза. Миллиард рейхсмарок. И случился май сорок пятого. Что, кончилось дело Гише? Разгром? — Мюллер покачал головой. — Нет, дорогой Эрнесто, — он легко пропустил «сеньор», поставив этим себя над Стресснером; ждал, удивится ли тот, поправит; нет, не удивился и не поправил, — краха не последовало. Дело уже восстановлено, не в Бреслау, но в Гамбурге. Какая разница? Дело поддерживает нашу идею. Семья Гише — Рихтгофенов — Фицнера переживает военное поражение рейха не меньше, чем мы, а возможно, и больше. Думаете, они смирятся со случившимся? Да ни в коем случае… А возьмите барона Карла фон Штумм-Хальберга? Он продолжил дело Штумма, начатое в семьсот пятнадцатом году, превратил компанию в концерн, стал членом рейхстага у кайзера, его зять Рихард фон Кюльман поставил в Брест-Литовске на колени Россию, определял всю восточную политику империи. Его родственник, муж дочери Викко фон Бюлов-Шванте, был не только шефом концерна, но и штандартенфюрером СС, человеком, близким к Гитлеру… Проштрафился, бедняга, — вдруг рассмеялся Мюллер, — в Риме, где он сопровождал фюрера, не подсказал канцлеру вовремя, что нужно надеть мундир, поплатился за это ссылкой в послы, представлял рейх в Бельгии… Но его родственник, граф Макс Эрдман фон Редерн, был до конца нашим — оберфюрер СС… Что, после сорок пятого крах? — Мюллер снова покачал головой. — Где сейчас барон фон Штумм ауф Рамхольц, родственник Бюлова-Шванте? В Мюнхене, дорогой Эрнесто, в Мюнхене, на взлете, раскручивает бизнес… Продолжить? Или достаточно? Я рассказал вам об этом, чтобы проиллюстрировать разницу между военным поражением и крахом…

Несколько минут шли молча, потом Мюллер заговорил — рублено, коротко, властно:

— Я верю вам, Эрнесто. А я — это значит мы. И это очень много — мы… Итак, к делу… Поражение учит… Поражение заставляет пересматривать позицию, но это не есть отход от основоположений, наоборот, приближение к ним. Предложения: во-первых, наладите контакт с американцами… Да, да, именно с ними… Никаких антиамериканских лозунгов, пусть о «гринго» и «проклятых империалистических янки» кричат левые, вы войдете с ними в блок… Вы, именно вы, проинформируете их посла о ситуации в армии и объясните, что лишь вы и ваши друзья могут гарантировать устранение левых с арены политической борьбы…

— Да, но их посол…

— Ну и что? Прекрасно, что еврей. Фюрер допустил ошибку, навалившись на всех евреев. Умных и сильных надо было, наоборот, приблизить…

(«Ну и ну, — подумал он, — сказал бы я такое полтора года назад? Какое там сказал — позволил бы произнести эти слова про себя? Я запрещал себе даже допускать возможность появления этих слов, вот ужас-то, а?!»)

— Это облегчает задачу, — согласился Стресснер. — Среди наших левых интеллектуалов масса отвратительных евреев, зараженных большевизмом, но без содействия «Первого банка», который возглавляет сеньор Абрамофидж, я бы лишился поддержки в ту пору, когда Берлин не замечал меня… Сеньор Абрамофидж ненавидит большевизм, а своих соплеменников из писательской ассоциации называет «сбродом, по которому плачет каторга».

— Ну, вот видите, — вздохнул Мюллер. — Прекрасная иллюстрация моим словам… Теперь второе: необходимо организовать пятерки по типу аргентинского ГОУ. К будущему надо готовиться загодя. У вас есть контакты с Пероном?

— Он полевел…

— Он поумнел, — отрезал Мюллер. — Он — у власти. Чтобы удержаться, надо делать дело, а не болтать. Он делает свое дело и делает его неплохо. Я бы советовал вам наладить отношения с людьми Перона. Мы можем помочь вам в этом, если возникнет нужда.

— Благодарю. Весьма возможно, я обращусь к вам…

— Третье. Можете ли вы уже сейчас, еще до победы, организовать в Парагвае несколько надежных поместий в глухой сельве, — о деньгах не думайте, мы уплатим, сколько надо, — где бы поселились мои друзья?

— Это не вопрос.

— Но в таких местах, где можно построить аэродромы и мощные радиостанции…

— Это не вопрос, — повторил Стресснер.

— Прекрасно. И, наконец, четвертое… Есть информация, что левые готовят у вас бунт… Возможно, они будут в состоянии выступить летом… У вас нет таких данных? Я имею в виду абсолютно проверенные данные.

— Нет. Есть слухи.

— Ну, что касается слухов, то мы их умеем делать, как никто другой. Школа доктора Геббельса — что бы о нем сейчас ни говорили — достойная школа… Мы попробуем провести кое-какую работу… Если наши сведения подтвердятся настолько, что я сочту их правдой, вам сообщат детали… Что вы тогда будете намерены предпринять?

— Ударить первым.

Мюллер покачал головой:

— Очень хорошо, что вы ответили столь определенно… Только, пожалуйста, ни в коем случае не ударяйте первым, Эрнесто… Пусть первым ударит Мориниго, он — сыгранная карта… После того, как он раздавит левых, вы ударите по нему. Вот так… Все понимаю: чувство благодарности, уважение к позиции, но в политике побеждает тот, кто первым угадал в былом союзнике запах ракового гниения… Вы должны быть полезны новым силам. Вы обязаны проявить себя как выдающийся стратег, но — пока что — военный стратег, без претензий на политику… Пусть янки заметят вашу беспощадную умелость наводить порядок и убирать левую шваль… Когда и если они в этом убедятся — придет ваше время… Я держу руку на пульсе, я скажу, когда настанет ваш черед, Эрнесто. Он — не за горами…

В июне сорок шестого года левые офицеры восстали против президента Мориниго, они требовали изгнания нацистских военных. Стресснер вывел свой полк на улицы, чтобы сохранить порядок. Он не поддержал ни Мориниго, ни молодых офицеров: служил присяге, заявив себя (американцы отметили это первыми) человеком военной касты, чуждым политическим интригам.

Профашистские элементы были изгнаны из армии. Мориниго разрешил деятельность ряда партий, в том числе и левых; одновременно присвоил Стресснеру внеочередное звание — «чистый военный», устраивает. Как же угоден нейтрализм в критической ситуации, когда еще нет сил, чтобы все взять в кулак, уничтожив как левых, так и недостаточно правых!

Роумэн (Голливуд, ноябрь сорок шестого)

Почти весь перелет из Нью-Йорка в Лос-Анджелес Роумэн спал на плече Кристы. Уезжая из отеля, где они остановились, на те встречи, которые было необходимо проводить с глазу на глаз, он не только просил Кристу никому не открывать дверь («Несмотря на то, что мы поселились в благополучном районе, город наводнен гангстерами, особенно много их развелось после демобилизации, — нет работы, грабеж становится профессией»), но и уплатил пять долларов привратнику, чтобы тот периодически проверял, что происходит в семьсот девятом номере («Моя жена — иностранка, возможно, ей понадобится помощь, позванивайте ей, пожалуйста, вдруг что потребуется, она крайне скромный человек, не решится вас лишний раз потревожить»). Тем не менее страх за Кристу не покидал его все то время, что он отсутствовал. «Неужели любовь всегда соседствует со страхом?! Какая противоестественность! Самое прекрасное чувство, дающее человеку отвагу и силу, уверенность в себе, счастливое ожидание завтрашнего утра, которое обязательно видится солнечным (впрочем, Брехт говорил, что его самая счастливая погода — это когда моросит дождь и на улицах пузырятся лужи, работается особенно хорошо. Он сопрягал это с работой, надо будет его спросить, каким ему виделось утро в пору влюбленности). Ах, как нехорошо я подумал! Нельзя думать про любовь — даже если соотносишь ее с человеком, который чуть старше тебя, — в прошедшем времени; то, что мы определяем расизмом, оказывается, может быть и возрастным, странно!»