Третья карта, стр. 58

ЧТО И ТРЕБОВАЛОСЬ ДОКАЗАТЬ

Штирлица разбудил телефонный звонок. Здесь, во Львове, на Красноармейской улице, пока еще не переименованной в Герингштрассе, звонок этот показался ему зловещим. Медленно, как это всегда бывало с ним в минуты опасности, Штирлиц включил ночник и посмотрел на часы: было три часа утра. Телефон звонил по-прежнему, и было что-то обреченное и тоскливое в этой повторяемости звонков и тревожных пауз тишины.

«За мной ничего нет, – решил Штирлиц. Мыслил он в эти мгновения, словно просматривая кинохронику, только в резко убыстренном темпе. – И потом, если бы за мной что-то было, вряд ли стали бы звонить. Они бы пришли без звонка, бесшумно открыв дверь, как я, ломая Дица».

Он потянулся к трубке, и вдруг кровь прилила к лицу, и он почувствовал, как похолодели пальцы и отяжелел затылок.

«А если это связано с Магдой?»

Он не успел ответить себе, не успел решить, как станет поступать, если случилось что-нибудь с ней, и сразу же поднял трубку:

– Штирлиц.

– Говорит Диц, – услыхал он раскатистый, необычайно самодовольный, какой-то о с о б ы й голос гестаповца.

– Пораньше не могли позвонить?

– Не было смысла. Самолеты из Берлина не были высланы.

– Самолеты из Берлина? А в чем дело?

– Это не телефонный разговор. Отправляйтесь к Фохту – это в ваших интересах. А я захвачу Оберлендера и сразу же к Фохту. Мне не хотелось обращаться ни к кому другому: вы знаете эту сволочь лучше всех других. Договорились?

– Хорошо. Только я не понимаю, в чем дело.

– Это не телефонный разговор, – повторил Диц ликующим голосом, – я смог доказать, кто он есть, – и положил трубку.

Штирлиц рывком поднялся с кровати, сунул голову под кран. Вода была ледяная, и вкус ее показался Штирлицу забытым, р у с с к и м.

Одеваясь, он думал о том, что разница между водой в Берлине и той, которую он помнил с юности, была поразительной: дома вода была по-настоящему студеная, с голубинкой, именно с голубинкой, потому что сказать о воде «с голубизной» – нельзя, это слишком неповоротливо. Все то, что неповоротливо, – жалко и глупо, потому что любая неповоротливость – в мысли или движении – прежде всего тщится сохранить достоинство, а постоянное внимание к собственному достоинству вырождается в болезненную подозрительность и неверие в добро.

«Стоп, – остановил себя Штирлиц. – С водой – это я, верно, глуплю. Вода всюду одинакова, мы наделяем ее качествами фетиша в зависимости от нашего внутреннего состояния. И не надо сейчас уходить в эмпиреи, хотя я прекрасно понимаю, отчего я так настойчиво ухожу в них: это я успокаиваюсь и хитрю с самим собой».

Именно в это время Гуго Шульце затормозил возле особняка Боден-Граузе – они возвращались с праздничного приема в люфтваффе, – помог Ингрид выйти из «вандерера», проводил ее до тяжелой, с чугунными в ы к р у т а с а м и калитки и сказал:

– Обнимите меня и сыграйте пьяную – сейчас они выскочат из-за поворота.

Ингрид поднялась на носки, обняла Шульце, прижалась к нему. Из-за поворота выскочил «оппель-капитан», набитый рослыми, сосредоточенно с м о т р я щ и м и гестаповцами, натренированными замечать все, что нормальному человеку замечать не следовало бы; они увидели тех, за кем следили; шофер сбавил скорость, гестаповцы заученно сыграли «рассеянность», фото, однако, сделали и скрылись за поворотом.

– Сейчас они вернутся, – вздохнул Гуго, – так что продолжайте стоять подле…

– Потереть затылок?

– Я не люблю, – ответил Шульце. – Чему вы улыбаетесь?

– Это я так плачу.

– Курт пока молчит. Если он выдержит до конца, за нами будут следить еще месяца два так же липко, а потом станут работать иначе. Всем нам сейчас надо продолжать контакты, светские контакты. От работы, от н а ш е й работы, следует воздержаться.

– Значит, в Краков меня больше не отправят?

– А вы там не были, Ингрид. Вы не были там. Никогда. И никого не встречали.

Ингрид покачала головой:

– Встречала, Гуго… Встречала… Но ведь Курт тоже встречал, а ведет себя достойно…

Она поцеловала Гуго, когда «оппель» вновь показался из-за поворота, и, отворив тяжелую калитку, медленно пошла домой.

…На улицах, когда Штирлиц ехал на квартиру Фохта по пустынному, рассветающему, тихому, тревожному Львову, он увидел, как немецкие солдаты срывали желто-голубые знамена Бандеры и водружали красные, с белым кругом и черной свастикой посредине – трескучие, огромные стяги рейха.

«Это начало драки между ними, – подумал Штирлиц. – Или нет? Или я забегаю вперед и желаемое выдаю за действительное? А почему бы драке не начаться? Армия устремлена в атаку, на тылы ее не хватает. Значит, здесь будет схватка Гиммлера, Бормана и Розенберга. Итак, драка между бонзами возможна? Почему вчера знамена Бандеры пакостили весь город и солдаты СС ходили спокойно и спокойно обменивались гитлеровскими приветствиями с пьяными от крови гитлеровскими нахтигалевцами? Почему вчера патрули были сплошь из „Нахтигаля“, а сегодня ни одного бандеровского легионера нет и лишь „черные“ на улицах? Почему Диц позвонил мне и говорил ликующим голосом? Почему он посмел сказать о Фохте как о „сволочи“, ведь Фохт сейчас над ним, он в ы ш е? Нет, это все-таки начало драки. Но если я навязываю мою волю событиям, которые развиваются сами по себе, вне моей логики, тогда я могу здорово проиграть. Диц готов пойти на все ради того, чтобы взять реванш за Елену. Или нет? Мне нельзя проигрывать, потому что очень мало наших людей находится сейчас в таком положении, как я. Но, с другой стороны, если я прав, тогда нам будет очень важно иметь то, что я хочу получить. Риск? Риск. Смешно пугать себя риском».

…Фохт сидел возле телефона, бледный до синевы, тщательно скрывая от Штирлица дрожь в пальцах.

«Кто-то сработал раньше Дица, – понял Штирлиц. – Видимо, армия успела его предупредить. Армия принимает самолеты, без ее санкции ни один самолет, хоть трижды эсэсовский, на военный аэродром не сядет – война есть война».

Штирлиц включил радио, дождался, пока нагреются лампы в большом «Филлипсе», прослушал первые такты музыки, которая становилась все громче, словно бы силясь прорвать чуть трепещущий матерчатый диск приемника, закурил, показал Фохту глазами на отдушину в стене и медленно погасил спичку.

Фохт сначала непонимающе посмотрел на отдушину, а потом в его глазах что-то мелькнуло, но тут же погасло, и Штирлиц понял, почему погасло.

«Он не верит мне. Надо объяснить ему разницу, – решил он, – разницу Фохт поймет, он знает по своему ведомству, что это такое – р а з н и ц а».

– Сейчас приедет Диц. Он берет Оберлендера, а потом заедет за вами, чтобы отвезти на аэродром, – тихо сказал Штирлиц. – Самолеты из Берлина уже вылетели. Аресты здесь начались? – полуутвердительно спросил он.

– Я не знаю, – ответил Фохт, не разжимая рта (тряслись губы), – меня не соединяют ни со Стецко, ни с Лебедем, ни с Бандерой.

– Спасти вас могу я, – негромко продолжал Штирлиц. – Я спасу вас не из чувства сострадания – я лишен его, это химера. Я спасу вас ради наших интересов, ибо я из политической разведки, а не из гестапо.

– Простите, но я не понимаю, – ответил Фохт, замотав головой. Он начал тереть виски белыми, плоскими пальцами с посиневшими ногтями, и Штирлиц вдруг ощутил, какие они у него холодные и влажные.

– Постарайтесь понять. Времени в обрез. Вы ведь все помните, Фохт. Вы помните все. Значит, вы меня быстро поймете. Я бы мог уничтожить вас в Загребе, когда вы с Дицем заигрались с нашим агентом Косоричем. Я этого не сделал. Почему? Потому, что вы для меня более выгодны, чем Диц. Он из гестапо, а вы из другого ведомства, которое имеет выходы за границу. Вы мне в ы г о д н ы, Фохт. Если вы согласитесь стать моим агентом – я называю вещи своими именами, у меня нет времени на сантименты – и мы сейчас оформим наши отношения, я дам вам ключ к спасению.