Репортер, стр. 3

Заново изучив те проблемы, которыми занимался Ленин перед тем, как болезнь свалила его, я снова и снова думаю: все ли должен был обсуждать Ильич из того, что выносилось на повестку дня? К примеру, семнадцатого ноября двадцать второго года заседание Совета Труда и Обороны. Повестка дня: урегулирование цен, передача десяти тракторов управлению мелиорации на Мугани, конкретные мероприятия в связи с реализацией урожая… Восемнадцатого ноября: беседа с делегатами конгресса Профсоюзного Интернационала, поручения Горбунову: прислать доклад о работе Мичурина, передать предписание Кржижановскому войти в СТО об ирригационной системе в Туркестане, послать запрос Серебровскому о нефтяной концессии. Назавтра — беседа с заместителем председателя Высшего совета народного хозяйства Смилгой о введении хозяйственного расчета в промышленности. Двадцать первое: председательствует на заседании Совнаркома, несколько раз выступает по поводу пересмотра Положения о Главном концессионном комитете, обсуждается проект о Центральном Комитете по перевозкам, вопросы о пропаганде на восточных языках, о финансировании Гидроторфа, об учреждении сметы Наркомсобеса. За неделю перед болезнью участвует в заседании Политбюро, вносит дополнение к проекту постановления по докладу комиссии Госснабжения и поправки в проект постановления о взаимоотношениях между наркомом просвещения и его заместителями. Дебатируются вопросы о конференции по разоружению, об экспорте хлеба, о сельхозкредите, о фонде заработной платы на декабрь двадцать второго года, о слиянии аппаратов Наркомпрода и Наркомфина, о посылке инженеров за границу…

…Предел человеческих нагрузок определялся теми, кто знал ужас засасывающей текучки. Отчего не восстали? Почему не упросили добром поберечь себя для дел отправных — на многие годы вперед, — которые без него нельзя решить? Почему он проводил решения Совнаркома об обязательности отпусков для Рыкова, Цюрупы, Горького? Отчего никто из тех, кто окружал его, не потребовал того же для него, Ильича? Просьбе он бы не подчинился, решению ЦК — непременно…

…С его смертью образовался трагичный перерыв в шестьдесят лет: хозяйственный расчет, инициатива, свобода предпринимательства возвращены к жизни только в восемьдесят шестом. Лишь у гения мысль раскованна и опережающа, а сколько их, гениев, рождает человечество?!

II

Я, Каримов Рустем Исламович

Наверное, это плохо, что я верю в физиогномику и вывожу суждение о человеке после первой же встречи. Такое входит в прерогативу блистательного врача — да и то если он изучил все анализы больного. Увы, время сельских докторов кончилось (надеюсь, пока что), медицина раздроблена на «направления», пульмонолог не слишком силен в заболеваниях верхних дыхательных путей, терапевт не очень-то компетентен в остеохондрозе, а это ныне так же страшно, как рак или инфаркт — сидячий образ жизни, перепад давлений, стрессы — зажмет сосудик, ведающий подачей крови, и приходится оперировать глаз, а надо было подкрасться к первопричине — к тайне отложения солей в загривке. Человеческий организм — сложнее самого современного спутника, сконструирован совершенно поразительно, все системы взаимодействуют без команд с пункта слежения, будто какие-то таинственные компьютеры заложены в нас с рождения.

Словом, лицо этого кряжистого, неповоротливого Варравина мне понравилось. Как и его руки — большие, надежные, неспешные в движениях. Глаза очень живые, лишены той закрытой неподвижности, которая свойственна людям нашего аппарата. Желание понять точку зрения руководителя предполагает наработку чисто актерских способностей — сдержанность, медлительность в словах, умение выражать мысль с подтекстом, который позволит в любой момент только что сказанную фразу повернуть совершенно в другое направление, если обнаружится хоть тень несогласия в замечаниях или даже мимике начальника. В последние месяцы наиболее смышленые бюрократы стали применять новую тактику: порыв, чуть смягченный повтор наиболее острых абзацев из газет, однако без конкретностей, взгляд и нечто: время такое, что тот, кого сегодня разнесли в пух и прах, завтра — неведомо какими путями — меняет стул на кресло и получает два телефонных аппарата вместо одного.

Понравилось и то, что Варравин безо всяких околичностей спросил, скоро ли мне предстоит покинуть этот премьерский кабинет, никаких танцев на паркете, воистину, быка надо брать за рога.

Я ответил, что сие от меня не зависит. То, что я считал своим гражданским долгом сделать, — сделал, засим — воля избирателей и тех инстанций, которые меня и рекомендовали премьером, и утверждали.

— Скажите-ка, Рустем Исламович, — неторопливо, подыскивая слова, начал Варравин, — а почему вы так настойчиво поддерживали осужденного Горенкова?

— Поддерживал? Я и сейчас его поддерживаю. Наша с ним методология сходится, а метод — основа мысли и поступка.

— Я боюсь абстрактных формул, — заметил Варравин, посмотрев на меня изучающе, с внезапно возникнувшей внутренней отстраненностью. — Если почитать газеты прошлых лет, то, судя по такого рода абстрактным формулам, в державе царила тишь, да гладь, да божья благодать…

— Так я ведь в то именно время воспитывался, товарищ Варравин. Мое несогласие с прежним временем рождалось постепенно, не сразу, в борениях с самим собой: «На что замахиваешься, пигмей?! Наверху поумней тебя люди сидят…» Живем не в безвоздушном пространстве, вашему поколению придется еще не один раз иметь дело с теми, кто сформировался в прошлом… Рассказывают, что году в пятидесятом кто-то из окружения пожаловался Сталину на писателей… Тот отрезал: «Других у меня нет, приходится иметь дело с существующими…»

— Любите Сталина?

В общем-то, я ждал этого вопроса. После двадцатого съезда и после того, как сместили Никиту Сергеевича, я немало рассуждал об этом. Когда кончился двадцать второй съезд, я был определен в своей позиции, потом, прочитав мемуары военачальников, конструктора Яковлева, ухватился за их свидетельства в пользу Сталина, как за соломинку, — нет ничего трагичней, чем терять веру в кумира. Возвращение к Сталину было у меня далеко не однозначным, безвременье брежневской поры отмечено и положительным фактором: в обществе зрели вопросы. Да, ответов на них не давали, более того, судили за то, что вопросы слишком уж резкие: «не надо раскачивать лодку, дадим народу пожить спокойно, все устали от шараханий», тем не менее вопросы неудержимо зрели и каждый был обязан дать на них ответ — самому себе, во всяком случае, — потому что экономика катилась в пропасть, положение складывалось критическое…

— Я по глазам вижу ваше отношение к генералиссимусу… Вы читали переписку Сталина с Рузвельтом и Черчиллем?

— Читал, — ответил Варравин.

— Ну и как? Сталин там выглядит серьезным политиком?

— Он выглядит серьезным политиком.

— А если так, то мы должны хранить респект к нему, как к лидеру, стоявшему у руля антифашистской борьбы?

— Он мог стать у руля этой борьбы в тридцать девятом году, если бы не заключил договор с Гитлером.

— Ой ли! Ну, ладно. Допустим, эта тема для разговора, но вы ответьте на мой вполне конкретный вопрос столь же конкретно. Обязаны мы хранить респект к лидеру, который стоял у руля всенародной борьбы против Гитлера?

— Народ победил нацизм, а не Сталин.

— И это верно, — ответил я. — Только вы по-прежнему уходите от прямого вопроса. У нас, к сожалению, традиционно сильна привычка судить, не ведая, бранить, не читая, хвалить, не имея на то достаточных оснований.

Варравин спросил разрешения закурить, достал пачку «Явы» (самые ненавистные мне сигареты, табачная индустрия намеренно травит сограждан: как можно продавать людям эту зловредную вонь?!), затянулся, пустил сизый дым к потолку и ответил:

— Что ж, вы меня вынудили ответить вам в положительном плане: мы обязаны хранить респект к тому лидеру, который возглавлял антифашистскую борьбу.

— У вас есть какие-то личные основания крепко не любить Сталина? Не отвечайте, если неприятно. Скажу про себя: у меня все основания его обожествлять: отец — из безграмотной семьи, — закончив Институт красной профессуры, стал секретарем райкома в тридцать восьмом, а в сорок первом ушел на фронт, получил Героя, после войны работал заместителем министра сельского хозяйства… Я с ним, кстати учась на экономическом, крепко спорил: он говорил, что только максимум вложений в сельское хозяйство даст нам изобилие, а я утверждал, что колхознику надо гарантировать свободный труд на земле, щедро за него платить, а не опутывать чудовищными налогами… Мы разошлись с отцом — а он был замечательным, очень чистым человеком — по всем экономическим позициям еще до пятьдесят третьего года… Но это так, к слову… Второй вопрос-ответ: зачем Сталину понадобилось уничтожать в тридцатых годах, да и после пролетарский состав партии, интеллигенцию, пришедшую в революцию с Лениным? Зачем вместо этой когорты он привел к лидерству молодых руководителей, девяносто пять процентов которых происходило из бедных крестьянских семей? Не из справных хозяев, а именно из бедняцких горлопанов… Они, кстати, и стали во главе страны после ухода Хрущева: «тишь да гладь» — вот оно, безвременье… И у меня возник следующий вопрос: приводил ли Сталин выходцев из бесхозных крестьян к руководству рабочей державой осознанно? Или это произошло стихийно? Если это был осознанный политический маневр, тогда речь должна идти о термидоре, подмене одного метода мышления другим, в чем-то противоположным… Тридцать седьмой год… Может быть, Сталин не смог удержать стихию доносов, оговоров и сведения счетов? Но допустим ли сам повод для массовых репрессий, то есть сведение личных счетов с теми членами Политбюро, которые работали вместе с ним начиная с семнадцатого года и по двадцать шестой — в случае с Троцким, Каменевым и Зиновьевым? Или по тридцатый — я имею в виду Бухарина, Рыкова и Томского. Ведь процессы тридцатых годов тщились доказать, что Ленин в Политбюро был окружен немецкими и японскими шпионами, — с самого начала революции! Лишь он один, Сталин, был чист и верен идее… И я с ужасом говорю себе: но ведь и это уже было в нашей истории! При Иване Грозном было! Он убрал всех политических противников, кто помнил его юношеское беспомощное худосочие… А следом за этим начались массовые казни, — опричнина сладостно искала, кого бы потащить на плаху, показания выбивали, людей пытали, мучили, унижали… Не поэтому ли Сталин попросил Эйзенштейна сделать фильм об Иване? Далее я спрашиваю себя: каков был резон для Сталина уничтожать цвет Красной Армии? Не только командование во главе с Тухачевским, Якиром и Уборевичем, но даже командиров дивизий — Рокоссовский-то чудом спасся, фразочку «нашли время в тюрьме сидеть, воевать надо» Сталин сказал ему в трагические дни… Неужели он всерьез верил в заговор полковников и капитанов? Полагал, что все они хранят память о Троцком, первом председателе Реввоенсовета? И потому оголил все границы страны? Значит, он верил в «доброту» гитлеровцев? А истым ленинцам не верил? В чем же дело? Вот вам, товарищ Варравин, мои вопросы… Их множественность надежней односторонности… Что же касается экономических методов Сталина, то здесь я — самый крутой его противник… Не знаю, помните ли вы, что до пятьдесят четвертого года наше крестьянство не имело паспортов и не могло вольно уехать из обираемой налогами деревни? Реанимация крепостного права? А как еще прикажете называть?