Псевдоним, стр. 44

28

"Дорогой мистер Холл!

Уж я даже и не знаю, что мне ответить на Ваше заботливое письмо…

Беда никогда не приходит одна… Здесь, в Питтсбурге климат совершенно иной, и это не могло не сказаться на здоровье Маргарет, нашей любимой маленькой умницы… Врачи и у нее обнаружили начало туберкулезного процесса… Все лекарства, какие есть здесь и в Европе мы уже приобрели… Конечно, Билл ничего не знает, это подкосит его окончательно… Впереди – мрак и безнадежность… Какой-то ужасающий рок висит над нашей семьей… За что такая несправедливость?

Вы не можете представить себе, как умна и не по летам развита Маргарет, как она похожа на отца, только глаза у нее Этол, такие же карие, широко поставленные, полные озорства, доброты и горькой мысли. На полях ее школьных тетрадей я то и дело нахожу два рисунка: принцесса в роскошном платье (этому ее научил отец, он изобретал для нее самые прекрасные костюмы) и маленькая девочка в гробике. Я боюсь спрашивать ее об этом страшном рисунке… Однажды она уже сказала мне: «Я кашляю, как мамочка».

Каждое утро я жду того страшного момента, когда на ее носовом платке появится капелька крови…

Билл пишет мне веселые письма, только иногда прорывается правда о его жизни, но он сразу же спохватывается и начинает шутить и подтрунивать надо всем… Наверное, только такие мягкие люди, как он, обладают настоящим мужеством… А ведь мне поначалу казалось, что он слишком уж податлив, нерешителен, и я открыто говорила об этом Этол, когда они только поженились, и как же она тогда плакала от обиды за него… Каждый виноват перед каждым…

Не сердитесь на меня за такое горькое письмо.

Желаю Вам всего лучшего.

Если у Вас появятся какие-то новости про Билла, не сочтите за труд сразу же написать мне.

С глубоким уважением

Ваша миссис Роч".

29

"Дорогой Па!

Может быть, ты не получил моего письма или не захотел ничего предпринять, считая, что это моя очередная выдумка, а может, ничего не сумел сделать, но я тем не менее хочу описать тебе, как закончилось дело Кида.

В ночь перед казнью мальчик рассказал мне, как он со своей маленькой сестренкой Эмми убежал из дома мачехи и поселился в заброшенном подвале. Дети, они спали на досках, укрывались лохмотьями, однако счастье их было безмерно оттого, что здесь никто не мог поколотить их, выругать, оскорбить подозрением. Эмми вообще никуда не выходила из подвала – так ее забила мачеха; она боялась всего, каждого нового человека, любого непривычного звука… А Кид отправлялся утром в город продавать газеты. Он запирал сестренку, чтобы никто не смог еще больше испугать ее, возвращался с несколькими центами и парой пряников, дети садились к столику, который он смастерил из старых ящиков, Эмми варила в кастрюле воду, которая называлась кофе, и они пировали до глубокой ночи, и сестренка восхищенно шептала: «Кид, Кид, какой же ты храбрый, ты ничего не боишься, ты один выходишь на улицу и бродишь среди людей!» Когда зимой сестренка заболела, она, чувствуя приближение конца, спросила брата: «Кид, скажи, ты правда ничего не боишься?» И он ответил ей: «Я ничего не боюсь, Эмми». – «И смерти тоже?» – «И смерти не боюсь». Маленькая улыбнулась: «Спасибо тебе, теперь мне будет не так страшно, если придется умирать».

Утром, когда его вели по коридору в камеру, где стоит электрический стул, Кид был бледен, словно ему высыпали на лицо муку, ноги его подворачивались, но, увидав меня, он улыбнулся, Па! Он осознанно улыбнулся и с вымученной улыбкой сказал: «Здравствуйте, мистер Эл! Видите, я ж не боюсь! Я ни капельки не боюсь!» Его пиджак был распорот по заднему шву, чтобы ток мог свободно пройти по телу, макушка выбрита, чтобы на нее наложить электрод, а брюки закатаны, чтобы легче было обвязывать икры электрическими проводами.

Хотя глаза мальчика улыбались, но мускулы его казались размякшими, нос ужасающе длинным, синим, хотя вчера еще он был веснушчатым и курносым; Кид был зажат между двумя стражниками, которые подталкивали его к стулу, а позади шел священник и невнятно бормотал слова Библии. Чем ближе к стулу он подходил, тем явственнее дрожал его подбородок, и я услыхал, как его крепкие зубы выбивали какую-то стеклянную дробь.

Начальник тюрьмы Дерби подошел к креслу и сказал:

– Кид, сознайся, зачем ты утопил Боба?! Я исхлопочу тебе замену казни, только сознайся!

Мальчик трясся, никак не мог справиться со своими зубами, а потом наконец пробормотал:

– А я не боюсь, я все равно не боюсь…

Тут начальник Дерби стал кричать на него и упрашивать его признаться и обещал помилование, но мальчик повторил, что он не топил своего Боба, и тогда Дерби, прямо-таки повис на рубильнике, и Кид стал корчиться на стуле, лицо его вытянулось и посинело, потом лопнули глазные яблоки и кровь потекла по его щекам, а затем он стал царапать ногтями ручки стула, и лишь когда запахло паленым, как бывает, когда петухов держат над огнем костра, он затих и съежился.

В тот вечер Билл Сидней Портер сказал: «Мятеж – это мысль. Мысль о том, что казнили ни в чем не виноватого человека, мальчика Кида, отныне не даст мне покоя. У меня перед глазами его лицо, а на плече я по-прежнему чувствую его руку… Когда он говорил со мною, он все время дотрагивался до меня, словно понимая, что общение с живым – это и есть жизнь… Он не был виновен, Эл. Нам с вами нет прощения за то, что мы дали погибнуть мальчику. Кара настигнет нас, где бы мы ни были. Мы так же виновны, как судья, отправивший его на стул, как Дерби, включивший рубильник, как священник, смиренно читавший святое писание, как надсмотрщики, привязывавшие его худые детские ноги к электродам… Нет, мы даже более виновные, чем они… Им дано лишь выполнять приказ, а нам здесь, за решеткой, даровано высшее право мыслить… Пусть поначалу мысль бессильна, все равно она родит мятеж, и вихрь его будет ужасен».

Дорогой Па, рапорт о том, как у Кида полопались глаза, я составил вполне грамотно, без эмоций.

Я понимаю, что тебе, как судье, неприятно читать это письмо. Но ведь ты не только судья и мой отец. Ты еще гражданин, поэтому я посчитал своим долгом отправить тебе эту информацию.

Более я не стану тревожить тебя ничем и никогда.

Эл Дженнингс".

30

"Моя маленькая, нежная и любимая Маргарет!

Вот уже и кончилась моя работа в Париже. Я хотел было, бросив все дела, купить билет на пароход и отправиться в Штаты, чтобы успеть на Рождество, как мои компаньоны по фирме, весьма пристойные люди, попросили сесть на поезд и отправиться в Порт Бу, там пересесть на другой поезд и прибыть в Барселону, где хранится яхта, на которой Колумб открыл нас с тобою, то есть Америку.

Дело есть дело, родная Маргарет, мне пришлось подчиниться. Наша встреча состоится лишь в следующем году.

Я понимаю, как тебе не хочется учить латынь, как тебе надоел немецкий, однако, моя нежность, учеба – это тоже дело, и чем лучше ты его сработаешь в детстве, тем легче тебе станет жить, когда кончится обязательное и начнется то, к чему лежит твое сердечко.

Мне отчего-то кажется, что ты станешь великой путешественницей. Нет, правда! Я помню, с каким жадным интересом ты слушала рассказы о моих походах в дальние страны, как горели твои глазенки, какие ты задавала мне вопросы, как они были умны и взрослы.

А еще мне кажется, ты будешь писать. Ты так любила сочинять жуткие истории, что меня аж мороз продирал по коже! Откуда в тебе, дочери банковского клерка, столько изобретательности?! Ума не приложу!

Когда я вернусь, непременно расскажу тебе историю про чудный бал, на котором я был недавно, нарисую наряды дам, а ты их раскрасишь так, как любила это делать раньше.

Крепко целую тебя, дочь Экс-Монтигомо Кошачьей Лапки!"