Приказано выжить, стр. 41

Начальник разведки сразу же понял, что именно этот раздраженный вопрос Сталина позволяет ему добиться того, в чем Верховный Главнокомандующий был готов — это совершенно очевидно — отказать ему. Поэтому он ответил сразу же:

— Я убежден, что такого рода ответ будет от него получен.

— И вы готовы поручиться перед Государственным Комитетом Обороны, что это будет абсолютно точный ответ?

Начальник разведки на какое-то мгновение споткнулся, понимая, какую он берет на себя ответственность, но, будучи профессионалом, одним из немногих, кто остался в живых с времен Дзержинского, он понимал, какие огромные возможности на будущее даст ему игра, начатая гестапо и разгаданная — в самом начале — советской разведкой. Поэтому он ответил, внимательно посмотрев в глаза Сталину:

— Я беру на себя всю ответственность.

— Не вы, а я, — заключил Сталин. — Мне предстоит принять политические решения на основании ваших материалов. То, что вам забудется историей, мне — нет.

Сразу же после того как начальник разведки ушел, Сталин позвонил по ВЧ Жукову и Рокоссовскому. С Жуковым у него были сложные отношения, а Рокоссовского он любил, запрещая себе, впрочем, признаваться в том, что в подоплеке этой любви было и чувство вины. Попросив Рокоссовского так же, как и Жукова, срочно вылететь в Москву, он сказал ему:

— Я угощу вас настоящим карским шашлыком, а то вы ныне на европейской кухне, а она — пресная. Я всегда страдаю от ее серой безвкусности.

Первым он принял Жукова.

Рассказав о факте переговоров западных союзников с нацистами, Сталин спросил:

— Как вам кажется, Жуков, возможно ли мирное противостояние англо-американцев с немцами в Берлине?

— Солдаты Эйзенхауэра и Монтгомери не смогут соединиться с нацистами, товарищ Сталин, это противоестественно; химические реакции возможны только среди тех реактивов, которые имеют элементы совпадаемости…

— Черчилль, первым провозгласивший крестовый поход против нашей страны в восемнадцатом, не имеет, таким образом, ничего общего с Гитлером — в своем отношении к Советам?

— Я имею в виду солдат…

— А кому солдаты подчиняются? Это хорошо, что вы помягчели сердцем, но война еще не кончена… Словом, я полагаю, что сейчас решающее слово за армией, надо войти в Берлин первыми и как можно раньше… Сможем?

— Сможем, товарищ Сталин…

— То есть армия сейчас должна принять главное политическое решение, утвердить статус-кво, взять Берлин и, сломав сопротивление фашистов, продиктовать им условия безоговорочной капитуляции… Но все это время с запада будут идти англо-американцы, не встречая сопротивления, по хорошим трассам — Гитлер думал о войне впрок, строил автострады…

— Черчилль знает, что вам известно о сепаратных переговорах, товарищ Сталин?

Сталин не любил, когда ему задавали столь прямые вопросы, поэтому ответил коротко:

— Он знает то, что ему надлежит знать… Хотите Первомай встретить возле рейхстага? Если хотите, думаю, тыл сможет сделать все, чтобы помочь вам… Да и миру от этого будет легче в будущем: лишь доказав свою силу, можно требовать достойного уважения со стороны политиков…

Внимательно слушая Сталина, Жуков вдруг явственно увидел лицо маршала Тухачевского, его продолговатые оленьи глаза, когда тот излагал в Наркомате обороны свою концепцию танковых атак сильными моторизованными соединениями. И почти явственно услышал его голос: «Только доказав фашистам нашу силу, вооружив Красную Армию совершенной научной доктриной, базирующейся на передовой технике середины двадцатого века, мы сделаем войну невозможной, ибо гитлеры боятся только одного — монолитной силы, им противостоящей; они, словно грифы, слетаются на запах крови: нацисты почувствовали Франко, они увидали разлад между коммунистами, анархистами и центристами — вот вам удар по Испании; уважения от Гитлера не дождешься, он слишком ненавидит нас, но страх перед нашей силой сдержит его от агрессии…»

…Сталин походил по кабинету, остановился возле окна, задумчиво спросил, словно бы и не ожидая ответа Жукова:

— Любопытно бы до конца понять логику Гитлера и его окружения… Отчего они поддаются армиям западных союзников? Почему не намерены хоть пальцем пошевелить, чтобы хоть как-то стабилизировать фронт на Рейне? А ведь могут, вполне могут. На что надеются, перебрасывая свои войска с запада на Одер? Даже если они соберут в Берлине миллион солдат, неужели Гитлер всерьез полагает, что это остановит нас? А если не Гитлер, то кто именно считает так среди его ближайших сотрудников? Или это есть попытка задержать нас до того момента, пока англо-американцы войдут в Берлин первыми? Вопрос престижа, а не сговора?

Он обернулся к Жукову, медленно обошел большой стол, на котором царил строгий порядок — журналы «Новый мир», «Знамя» и «Звезда» с разноцветными закладками сложены стопочкой; так же аккуратно лежали новые книги. Остановился возле своего стула с высокой спинкой, садиться не стал, глухо спросил:

— Когда наши войска до конца подготовятся к наступлению? Когда сможем начать штурм Берлина?

Жуков ответил, что план штурма Берлина проработан в его штабе, наступление Первого Белорусского фронта может начаться не позже чем через две недели, маршал Конев будет готов к этому же сроку.

— Однако, — заключил Жуков, — войска Рокоссовского, судя по всему, задержатся с окончательной ликвидацией противника в районе Данцига и Гдыни до середины апреля и не смогут начать наступление одновременно с нами…

Сталин снова походил по кабинету, потом вернулся к столу, пыхнул трубкой и заключил:

— Что ж, придется начать операцию, не ожидая действий фронта Рокоссовского… Необходимо кардинальное решение…

20. ЗВЕНЬЯ ЗАГОВОРА

Мюллер положил на стол Бормана пять страниц убористого — почти без интервалов — машинописного текста и сказал:

— Думаю, тут более чем достаточно, рейхсляйтер.

Борман читал быстро; первый раз обычно по диагонали, делая на полях одному ему понятные пометки; второй раз он проходил по тексту скрупулезно, с карандашом, обдумывая каждое слово, но, однако же, лишь в тех строчках, которые мог пустить в дело, на остальные не обращая более внимания.

В этих пяти страницах Мюллер собрал и обобщил данные прослушивания разговоров Гудериана и Гелена, которые велись его службой последние дни по просьбе Бормана.

Рейхсляйтер сразу же отчеркнул целый ряд фраз: «фюрер полностью деморализован», «преступление Гитлера — с точки зрения законов войны — заключено в том, что он до сих пор медлит с эвакуацией ставки в Альпийский редут», «Гитлер не желает смотреть правде в глаза», «катастрофа, видимо, наступит в конце мая, Гитлер повинен в том, что мы проиграли выигранную кампанию», «то, что Гитлер не разрешает эвакуировать группу армий из Курляндии, то, что он до сих пор не позволяет перебросить все войска с запада на восток, свидетельствует о том, что он совершенно оторвался от жизни; он живет в бункере затворником, не понимая настроения нации, ему неведомо, что в рейхе нет хлеба и маргарина, он не желает знать, что люди мерзнут в нетопленых квартирах: его приказ бросать мальчиков «Гитлерюгенда» в бой чреват тем, что через двадцать лет в стране не будет достаточного количества мужчин того возраста, которому предстоит командовать возрожденной армией Германии», «единственная надежда на спасение германского национального духа заключена в том, чтобы сосредоточить под Берлином все наши армии и навязать большевикам такую битву, которая потрясет Запад, ибо это будет битва против идеи Интернационала, против русского коммунизма, битва за непреходящие европейские ценности»…

Борман поднял глаза на Мюллера:

— Вы же понимаете, что подобного рода высказывания я просто-напросто не имею права показать фюреру, это травмирует его ранимую душу.

— Рейхсляйтер, я догадывался, зачем вам нужен этот материал, и поэтому отбирал самые мягкие высказывания. Были — круче.