При исполнении служебных обязанностей, стр. 7

Оно росло, ширилось, поднималось вверх, сюда в горы, к храму Богоматери Ливана — Нотр Дам дэ Либан.

Струмилин долго стоял у балюстрады и смотрел на море. Он любил смотреть в море, когда был один. Но ему не пришлось долго смотреть в море, потому что сзади кто-то осторожно кашлянул. Струмилин обернулся. Рядом с ним стоял человек в черной сутане. Волосы у него были с проседью, борода совсем седая, а глаза удивительно мягкие и добрые.

— Добрый день, — сказал человек в сутане.

— Добрый день, — ответил Струмилин на плохом немецком языке.

— Вы пришли молиться? Сейчас начнется служба, прошу вас в храм.

— Спасибо, но я неверующий.

— Простите?

— Я неверующий.

— Вы мусульманин?

— Нет. Ну, как бы вам это объяснить? — сказал Струмилин смущенно и повертел пальцами. — Я вообще неверующий. Атеист.

Вокруг мягких глаз человека в сутане собрались мелкие морщинки.

— Как вы можете жить без веры?

— Почему же без веры? У меня есть вера.

— А… Я понимаю… Вы — оттуда… Понимаю… Но ваша вера отрицает бога. Вам не к кому обращать молитвы. Или у вас принято обращать молитвы к живым?

Струмилин усмехнулся. И его собеседник тоже усмехнулся. Они внимательно посмотрели друг на друга, и Струмилин увидел в его глазах что-то такое, что его здорово рассердило.

— Христос — легенда. Это знают даже дети. Лучше — «обращать молитвы» к живым, чем к пустоте, к мертвой пустоте.

— Все мои дети верят живому Христу.

— Сколько их у вас?

Человек широко развел руками, словно обнимая мир.

— У вас обет безбрачия?

— Да.

— У вас нет своих детей?

— Нет.

— И вы счастливы?

— О да!

— Не верю я вам, — сказал Струмилин. — Нет жизни без детей.

— Все люди — мои дети. Моя мать со мной, — он поднял скорбные, добрые глаза к огромной скульптуре Богоматери Ливана, — а отец мой — бог. Он несет спокойствие людям, а спокойствие — это счастье.

— Ну, не знаю, — усмехнулся Струмилин, — по-моему, спокойствие — это скучно. И неинтересно.

— Вы же не пробовали быть спокойным. Таким, как я, — сказал человек в сутане. — Вы же сторонники опыта, а не догмы. Попробуйте, потом отвергайте.

Струмилин повернулся на другой бок и усмехнулся.

«Вот сволочь какая! — подумал он. — Правду говорят, русские задним умом сильны. Обыграл меня поп, а я и не понял тогда ни черта. Ладно. Давай-ка лучше спать, новообращенец… Завтра пойду в океан бить нерпу и смотреть медведя. Это занятие на отдыхе. Вообще на отдыхе надо людям в обязательном порядке ходить в зоопарк. Это было бы очень хорошо, если бы люди ходили на отдыхе в зоопарк…»

Струмилин снова посмотрел на спящего Богачева, и снова ему захотелось курить. Но ему захотелось курить по иной причине, не как раньше. Ему вдруг стало очень хорошо и спокойно. Он смотрел на спящего Богачева и думал: «Этого парня не переиграл бы старичок из Нотр Дам дэ Либан. Этот парень врезал бы старичку сполна, потому что он не любит церемониться».

10

Когда Богачев проснулся, койка Струмилина была уже пуста.

— Геворк Аркадьевич, — спросил Богачев штурмана Аветисяна, — а командир где?

Аветисян завязывал узел нового галстука, купленного Володей Пьянковым в Диксоне за баснословную сумму — два рубля девяносто копеек. Он завязывал галстук уже в десятый раз, стараясь сделать так, чтобы на узелке обязательно получился красный цветок. Поэтому он ответил не сразу, а лишь после того, как убедился, что и одиннадцатая его попытка оказалась тщетной.

— Командир уехал на собачках.

— Жаль.

— Что?

— Жаль, говорю, не знал, я бы с ним поехал.

Богачев выскочил из-под одеяла и начал делать зарядку, подойдя ближе к открытой форточке, из которой валил воздух — белый, как дым на пожаре.

— Зачем вы мучаетесь? — спросил Богачев, заметив, что Аветисян снова начал завязывать узел.

— Сколько денег человек уплатил!.. — ответил Аветисян, кивнув головой на Володю.

— Двадцать девять рублей уплатил, так уж завязать надо как следует.

— Не двадцать девять, — поправил его Богачев, — а два девяносто.

— Я мыслю двумя категориями: дореформенной и пореформенной.

— Но тем не менее галстук вы завязываете неправильно.

— Что говорите?! — рассердился Аветисян. — Стильно завязываю, как надо завязываю!

— Володя, — попросил Богачев Пьянкова, — пусть Геворк Аркадьевич разрешит мне завязать.

— Я сейчас этот проклятый галстук, — сказал Володя, — пущу на ветошь. Аветисян меня с ним изводит, спать не дает, теперь ты. Вам этот галстук, как быкам красная тряпка.

— Не считаете ли вы себя тореадором? — спросил Аветисян.

— Нет. Я считаю себя идиотом. Струмилин делал мне выговоры в течение полугода из-за того, что у меня стертый галстук. Так вот я решил ублажить командира. Ей-богу, Геворк, дайте ему галстук.

Богачев сразу же завязал галстук так, как хотел Аветисян. Тот придирчиво осмотрел работу, покачал головой, пощелкал языком и, чтобы скрыть зависть, сказал неопределенно:

— В Париже это делают лучше, но… и так стильно.

Богачев засмеялся и, взяв полотенце и зубную щетку, ушел умываться. Он вернулся минут через десять и, причесываясь перед зеркалом, укретшенным на стене между окнами, сказал:

— Я бы с тем человеком, который изобрел слово «стиляга», маленько побоксировал.

— Вы меня радуете, Паша, — сказал Аветисян, — ваша непосредственность граничит с детским визгом на лужайке.

— Это не детский визг на лужайке, Геворк Аркадьевич. Слово «стиляга» производное от слова «стиль». Стиль барокко, например. Смешно, если бы про итальянских архитекторов эпохи Возрождения говорили — «стиляги», а? Кого у нас называли стилягами? Тех, кто хорошо и модно одевался. Какой-нибудь идиот, надев широкие брюки, считал себя настоящим советским человеком, а тех, кто носит пиджак с разрезом, — чуть ли не контрреволюционерами. Горький писал, что наши люди должны быть одеты красиво; кажется, он писал, что мы должны прогнать серый цвет из одежды.

— Да, но я люблю серый цвет, — высунув голову из-под подушки, сказал бортрадист Наум Брок.

Все засмеялись. Засмеялся и Богачев, хотя несколько позже остальных.

— А у нас дяди из местной промышленности решили всех одеть стариками и старухами. А тех, кто не хочет одеваться по-стариковски, клеймят и называют стилягами. Чушь какая! Вот молодежь и стала бросаться в другую крайность.

— Сказал старик Богачев, — добавил Геворк Аркадьевич.

— А как ты относишься к фарцовщикам, которые перекупают у иностранцев пиджаки? — спросил Наум.

— Плохо, — ответил Павел, — я считаю их идиотами и подонками.

— Вопросов больше не имею, — сказал Брок. — Какие будут замечания у защиты? Володя, почему ты молчишь?

— Есть хочу.

— Что ты еще хочешь?

— Помидор хочу.

— Приобщаем к делу.

— Слушай, тебе бы прокурором быть.

— В следующем году поступлю на юридический.

— Из тебя прокурор не выйдет.

— Почему?

— Ты добрый.

— Спасибо, утешил.

Богачев сказал:

— А ну вас к черту, ребята, я о серьезном, а вы шутки шутите!

— Есть хочу, — тягуче повторил Пьянков, — и помидор тоже.

— Не глумись, — попросил Брок, — Паша в полемическом запале, а ты о хлебе насущном. Стыдно.

— А ну вас, — повторил Богачев и предложил: — Геворк Аркадьевич, пошли перед завтраком партию бильярда сгоняем, а?

— Только вы не будете меня терзать вашими разговорами, ладно?

— Не буду, — пообещал Павел, и они пошли в маленькую комнату около столовой, где стоял старый бильярд.

После завтрака Богачев надел меховую куртку и отправился гулять. По дороге он заглянул в дом к радисту Сироткину, чтобы передать ему две банки сгущенного молока для медвежонка, прозванного зимовщиками Королем Павлом. Медвежонок был совсем маленький, а поэтому ласковый. Он очень любил сгущенное молоко и игру в футбол. Радист Сироткин спал на кровати, а медвежонок лежал у него в ногах и грыз книгу. Он вопросительно посмотрел на Богачева и сразу же стал теребить Сироткина. Тот проснулся, увидал банки сгущенного молока и сказал: