При исполнении служебных обязанностей, стр. 2

2

Женя пришла домой в десять часов. Струмилин сидел у окна и курил.

— Ты что, папа?

— Ничего, малыш. Просто курю.

— Тебе плохо?

— Нет. Мне совсем не плохо, — сказал Струмилин и вздрогнул. — Давай сходим куда-нибудь, а? Ты не занята?

— Ну что ты…

— Очень устала?

— Совсем не устала, — соврала Женя, потому что она очень устала на сегодняшних съемках. Но отец был как-то не похож на себя: сгорбленный и постаревший. Женя поцеловала его, погладила по щеке и сказала: — Через пять минут я буду готова. Они поехали в ресторан «Украина» и сели за единственный свободный столик у самой эстрады.

— Мы не сможем говорить, — сказал Струмилин, — наверное, они очень громко играют.

— Будем кричать.

— Тогда нас с тобой выведут, как мелких хулиганов.

— Кричать — это хулиганство?

— В общем — да. Нужно говорить тихо, если хочешь, чтобы тебя услышали и поняли правильно.

— Папа заговорил афоризмами, у папы плохое настроение, — улыбнулась Женя. — Что ты, папочка?

— Я? — переспросил Струмилин. — Я котлету по-киевски. А ты?

Женя засмеялась и подумала: «У него что-то случилось. Это совершенно точно.» Она обернулась, чтобы посмотреть, на каком столе можно взять меню, и увидела совсем неподалеку второго оператора Нику. Он сидел с приятелем и с двумя девушками.

Девушки были такие, о которых друг ее отца журналист Андрей Новиков говорил: «раскладушки». Ника смотрел на Женю нахмурившись, не мигая, зло. Женя почувствовала, как у нее похолодели щеки. Струмилин тоже заметил Нику, краешком глаза глянул на Женю и отвернулся.

«Красавец парень, — подумал он. — Значит, подонок. Боюсь я красивых что-то…» Струмилин снова взглянул на Нику и сразу же вспомнил своего следователя в кенигсбергской тюрьме. Его подбили под Пиллау, и он попал в плен, обгоревший, израненный, почти без сознания. Сначала его поместили в госпиталь. Там кормили с ложки чем-то очень вкусным. Вкусным тогда ему казалось все кислое. Потом его чуть подлечили, и к нему в палату зашел офицер из «люфтваффе». Он осведомился о здоровье Струмилина. Говорил он на чистом русском языке, с вологодским оканьем, и Струмилина это поразило. Офицер угостил Струмилина турецкими сигаретами, спрятал ему под подушку еще две пачки и спросил:

— Хотите почитать газеты?

Струмилин молчал. Офицер пожал плечами и сказал:

— Давайте говорить откровенно, ладно?

Струмилин снова ничего не ответил.

— Слушайте, — тихо и грустно спросил офицер, — вы умный человек или обыкновенный коммунист?

— Обыкновенный коммунист, — ответил Струмилин.

— Ясно. Значит, джентльменский разговор у нас с вами не получится?

— С вами — нет.

— Зря. Мы армия, с нами можно иметь дело. Если не мы, тогда гестапо, понимаете?

— Понимаю.

— А знать мы хотим немногое. Раньше вы таскали к нам легкие бомбы, теперь вы таскаете тонные. Чья это техника? Петляков, Микоян или Туполев? И все. Дальше мы примем свои меры. Понимаете?

Струмилин отвернулся к стене и закрыл глаза. Вечером его перевели в тюрьму и сразу же бросили в карцер. Там он сидел два дня. Потом его отвели на допрос.

Следователь был красив юношеской красотой, нежной и ломкой. Он был похож на Нику, только он все время улыбался, даже когда Струмилин терял сознание от боли.

Следователь прижигал незажившие ожоги спичкой и улыбался, а Струмилин выл и терял сознание.

«Я сошел с ума, — одернул себя Струмилин, — дикость какая! При чем тут этот парень?»

Струмилину стало мучительно стыдно своих мыслей, он виновато посмотрел на Женю, кивнул головой на Нику и сказал:

— Хороший парень, зря ты с ним поссорилась.

— С трусом нельзя ссориться.

— Ты имела возможность убедиться в его трусости?

— Да.

— И ты можешь мне рассказать об этом?

— Конечно. Наш постановщик Рыжов сидит на съемках с температурой, потому что не может болеть дома, пока идут съемки. Ты же знаешь его, он все время волнуется. В Голливуде подсчитали, что самая большая смертность в возрасте до сорока лет — у режиссеров: разрыв сердца или полное нервное истощение. Ну вот… А главный оператор очень спокойно относится к картине, и он, — Женя кивнула на Нику, — все время жаловался мне на главного, что тот спокоен.

— Так это же хорошо.

— Что?

— Если спокоен, — усмехнулся Струмилин.

— Он слишком спокоен, — сказала Женя, нахмурившись, — а это уже рядом с равнодушием: что бы ни снимали, ему все равно. Поставит свет и — жужжи себе камера… И когда мы собрались на летучке, я сказала, что мы, молодые, очень озабочены операторским качеством отснятого материала. А главный оператор спросил меня: «Кто это „мы, молодые“?» Нас на летучке было двое молодых: я и Ника. Он опустил голову и не сказал ни слова, хотя говорит об этом всем в коридорах. А он обязан был встать вместе со мной. Он не сделал этого. Это даже не трусость, пожалуй. Это подлость. И не крупная, а мелкая, мышиная. Я сказала ему, что не хочу его больше знать. И мне это больно.

— Да?

— Ну, не то чтобы очень больно, — ответила Женя тихо, — а просто такое ощущение, будто надела мокрое платье…

3

Богачев долго раздумывал, пойти в ресторан или пораньше лечь спать, чтобы завтра явиться по начальству первым, ровно в девять ноль-ноль. Но в раскрытые окна доносилась музыка. В ресторане играл джаз. Богачев любил джаз. Поэтому он достал из кармана записную книжку и начал листать ее. Странички с литерами были пусты: книжку он купил только вчера и только из-за того, что ему понравилась обложка, сделанная под черепаховую кожу. Правда, перед отъездом из училища великий ловелас Пагнасюк дал Павлу несколько телефонов в Москве.

— Девочки экстра-пума-прима класс, — сказал он, — море нежности, бездна целомудрия и все такое прочее. Позвони, два галантных слова, тыр-пыр, восемь дыр — и вечер у тебя будет обеспечен. Что касается ночи, то все зависит от степени твоей оперативности.

Богачев достал листок, на котором Пагнасюк записал имена и телефоны, сел к столу и начал звонить. Он набрал первый номер — номер, по которому должна была ответить Роза.

— Можно Розу? — спросил Богачев, когда подошли к телефону.

— Розка! — закричал кто-то на другом конце провода. — Розу вашу просят!

Потом в трубке надолго замолчали.

— Алло, — прошамкал старушечий голос, — кого тебе?

— Розу.

— Колька, что ль?

— Нет.

— Чего «нет»? Не слышу разве? Нет ее, упорхнула твоя Розка в кино.

И повесили трубку.

Богачев набрал следующий номер и попросил Галю.

— Одну минуточку, — ответили ему, — сейчас Галя подойдет.

Богачев закурил и стал рисовать на бланке гостиницы чертиков и женские ножки.

— Я слушаю, — сказала Галя.

— Я тоже.

— Бросьте шуточки, кто это?

— Богачев.

— Какой Богачев?

— Летчик Богачев.

— Вы не туда попали.

— Почему? Туда попал. Вы Галя?

— Да.

— Мне ваш телефон Пагнасюк дал, Леня Пагнасюк.

— Он рыжий?

— Он не любит, когда о нем так говорят. Он белокурый.

Галя засмеялась и спросила:

— Что вам надо?

— Многое.

Она снова засмеялась.

— Многого у меня нет.

— Может, сходим поужинаем куда-нибудь?

— Я уже собралась спать, что вы…

— Жаль.

— Если хотите, завтра.

— Я не знаю, что будет завтра.

Галя сказала близко в трубку, шепотом:

— Сейчас это неудобно по ряду причин…

— Муж дома?

Она засмеялась:

— Конечно…

«Вот сволочь!» — подумал Богачев и сказал:

— До свиданья.

Он не стал звонить по другим телефонам Пагнасюка.

«Все-таки Ленька подонок, — подумал он, — я всегда думал, что он подонок. Неужели ему мало незамужних? В замужних можно влюбляться серьезно, а не так, как он».

Богачев повязал свой самый модный галстук и пошел вниз, в ресторан. Он спускался по лестнице, прыгая через три ступеньки, загадав при этом, что если он сможет спуститься вниз в такой темпе, ни разу не нарушив его, то вечер сегодня будет хороший и интересный. На самом последнем пролете он споткнулся и вошел в зал, прихрамывая: он подвернул ногу, и она заболела тупой, ноющей болью.