Петровка, 38, стр. 18

— Сколько это в деньгах?

— Ты чего, капиталист, что ль? — засмеялся Прохор и оглянулся. — Прямо как буржуй проклятый начал говорить.

Они сидели на лавочке в сквере. Вокруг было пусто, быстро, по-весеннему, темнело, женщины с детьми уже разошлись по домам, а влюбленные еще не успели сюда прийти.

— Я серьезно, Прохор.

— Да и я не шуткую. Пять косых получишь. Пять косых, Сань.

— По-старому, пятьдесят?

— Ага.

— А Чите?

— Ты чего это? Сдурел? Чите… На двоих пять. Деньги-то огромные, Сань.

— Думаешь, я полный дурак, Прохор? Думаешь, я цену старым картинкам не понимаю? Не туда стреляешь, дедуля. Десять косых — и без разговоров. Вот так-то, Прохор.

— Миленький, ты со мной так не говори. Не надо, Сань, я ведь встал да и ушел. И весь разговор. Марафет ты, может, в другом месте и найдешь, а меня-то — нет, не найдешь ведь, Сань. Я тебя завсегда разыщу. Не-е, ты не думай, я не грожуся, спаси бог, я добрый, мне чего? Мне ничего и не надо, я старый. Я свое отжил, а вот тебе пожить надо. Я про что толкую? Про то, что пока можешь жить — живи, а смерть придет, голову прячь и вой! Только ее тоже обмануть можно, если с умом. Семь косых я тебе даю. И десять грамм марафета. И больше ты меня не торгуй, все одно не заторгуешь, Санечка.

— А марафет-то здесь?

— Завтра перед делом получишь. Все сполна принесу, как в аптеке…

— Давай адреса.

— Чего их давать-то? Их не давать, их запоминать надо.

— Ладно. Запомню. Теперь с Витькой. Машины у нас не будет.

— Это почему?

— Запсиховал он.

— А чего, Сань? Причина-то есть какая? Может, не поблагодарил ты его, а? Ты честно мне скажи, а то темно мне будет разбираться, я ведь должен по закону разобраться, чтоб без обид. Может, обделил ты его, а? Он ведь обидчивый, Сань…

— Он свою долю получил, я не крохобор.

— Да, господи, рази я говорю что? Просто интересуюся.

— Не знаю, что с ним. Говорит — завязал.

— А ты с ним беседу имел?

— Я ж говорю — псих. Ногти грызет, ни в какую не соглашается…

— Ну ладно, ладно, ты не сердись на него. Сердце людское разную печаль вмещает. Я с ним поговорю, с Витькой-то, он ведь парень душевный, а, Сань? Да? Или не прав я?

— Въедливый ты, просто сил нет. «Душевный, душевный»! Адрес дать?

— Да я знаю, Сань. Я все знаю, милай ты мой. До ноготка все знаю. Ты завтра дома сиди и жди. Я позвоню тебе. Поговорю с Витькой и позвоню. А если не позвоню, ты к Курскому подъедь. Теперь смотри: вот чемоданчик, в нем для мастера-электрика весь инструмент. Ты с им и пойдешь. Сразу с дальней комнаты у профессора начинай, чтобы убедиться, один он или кто есть. Если один, ты его попроси фонарик принесть, он отвернется, а ты его — по темечку. Чита пущай на лестнице стоит. А как стукнешь, его впусти, и шуруйте. Понял? Не торопися, шторки занавесьте — и айда… Только ты трупик сначала в ванну спрячь, чтоб Читу попусту не нервозить…

— Ты меня не учи.

— Не сердись, Сань, ты чего? Я ж от сердца, Санечка, ты не думай. И вот еще возьми. Для Читы. Наганчик. Он пригодится. Хороший наганчик, вороненый, руку холодит, вчера по случаю достал… Пять патронов я в барабан загнал, больше-то и не надо, да, Сань?

Сударь ушел первым, а Прохор сидел и улыбался. Если все пройдет так, как он задумал, тогда сорок тысяч рублей он получит завтра вечером на привокзальной площади от человека, который будет его ждать в машине с желтым номером. Коллекция итальянских картин эпохи раннего Возрождения, принадлежащая профессору Гальяновскому, завещанная им в дар Эрмитажу, оценивалась в пятьдесят тысяч золотых рублей. Профессор собирал ее всю жизнь — долгие шестьдесят лет, отказывая себе подчас в самом необходимом. Все три Государственные премии, гонорары за свои труды он отдавал коллекционированию. Коллекция у него была редкостная, изумительная, и знали об этом многие люди и у нас в стране, и за ее рубежами.

Скрипка, которая хранилась в доме у известного советского музыканта, принадлежала ему давно. Она была подарена ему еще до войны правительством. Оценивалась она в тридцать тысяч золотом.

Да в конце-то концов черт с ними, с рублями, со скрипками и коллекциями! Завтра вечером должны были погибнуть от руки Сударя два великих гражданина: гений операций на сердце и скрипач, известный всему миру.

А придумал эти два преступления маленький, серый человечек по имени Прохор. О нем Сударь почти ничего не знал. Не знал он ни его фамилии, ни места жительства, ни занятий — ничего он не знал о Прохоре — контрразведчике из власовской охранки. Прохор сумел скрыть многое, и поэтому он был репрессирован как рядовой власовец. В пятьдесят девятом году его освободили по состоянию здоровья. Ловко сыграв на доверчивости врачей, он уехал из Коми АССР сначала а Ярославскую область, а потом перебрался под Москву, в Тарасовку. Здесь он снял комнату у вдовы, которая жила с двумя маленькими детьми, и зажил тихо, незаметно и скромно. Прохор приглядывался, выжидал, думал. Он провел несколько удачных операций, но понял, что крупное дело одному ему не поднять. Встретился с Сударем. Убил с ним Копытова, завладел оружием. И завтра решил сыграть ва-банк. Вот только Витька. Шофер, хороший паренек. Задурил. Ай-яй-яй! Он адрес-то знает. Подвозил ночью, после милиционера. Ночь — она, конечно, ночь, да Тарасовка тоже не тайна. Фары тогда табличку осветили. Табличка желтенькая, а буквочки на ней черные, резкие. А память у молодых светлая, в ней все точно и зримо откладывается. «Витька, Витька, ты чего ж запсиховал, а, Витьк?»

Прохор поднялся и пошел к вокзалам. Шел он, совсем и не прихрамывая, а палку держал в руке вроде зонтика. Шел он не сутулясь и не казался сейчас таким маленьким и забитым, как десять минут назад, пока рядом сидел Сударь. Попадутся мальчики — про палку сразу стукнут. А палки-то и нет: вон решетка канализационная, туда ее и опустить. Уронил! Ай-яй-яй, какая жалость! Ищите хромого старичка! Ищите, мусора, вам деньги за это платят. Зорко ищите, еще зорче!

Никаких происшествий

В час ночи Садчиков вызвал дежурную машину и отвез Леньку домой. Улица уснула. Мокрый асфальт блестел, будто прихваченный ледком. Сильно пахло цветущими липами. Сонно моргали тупыми желтыми глазами светофоры на перекрестках и площадях. Из-за неоновых фонарей небо казалось непроглядно-темным.

Ноги у Леньки гудели. Он сидел неподвижно, не в силах пошевелиться.

— Ну и работа у вас! — сказал он Садчикову.

— Ты э-это с чего?

— Целый день на ногах — ужас!..

— Чудак, — ответил Садчиков, — разве это ужас? То, что людей в тюрьму приходится сажать, — вот у-ужас. В нашем д-деле самое страшное — это всех возненавидеть. С гадостью мы работаем, к-как настоящие ассенизаторы, п-понимаешь? А людей надо о-очень любить. Иначе к-какой смысл нам работать? В том-то и дело: нет смысла…

— А вот скажите, — запинаясь, спросил Ленька, — вам доставляет радость карать?

— Что именно к-карать?

— Ну… зло…

— Сложный вопрос… Вообще-то наказывать людей — с-сугубо неприятно, Леня, и чревато с-серьезными последствиями для того, кто н-наказывает… Это, если относиться к наказанию серьезно, с с-состраданием к н-наказуемому, ибо, хочешь того или не хочешь, а он — брат мой. Хоть и враг… Человек он, понимаешь, человек ведь — наказуемый-то… К-караемый, как ты г-говоришь. Страшно, если наказывать станет привычкой… Страш-шно, если каждого станешь подозревать… Один наш товарищ, когда его приглашали в гости, заранее интерес-совался, кто там еще будет… Д-данные на остальных г-гостей запрашивал… Но, с другой стороны, когда задержишь бандита, испытываешь спокойствие, что ли, по отношению к с-согражданам…

— Вы ненавидите бандита?

— Н-не всегда…

— То есть? — удивился Ленька.

— После войны я брал нескольких б-бандитов, которые выходили с обрезами на дорогу, п-потому что у них дети с голоду пухли… Все п-понимал: и что с обрезом за едой идти — не путь, и что воровство — это з-зло, а все равно внутри жалел… Но это уже п-после того, как посадил в тюрьму… Когда брал — тогда н-ненавидел.