Пароль не нужен, стр. 67

БАНЯ

Постышев лежит на деревянной лавке, укрытый сухой, жаркой простыней. Блюхер, скользя по мыльному полу, подходит к нему, зажав в руке распаренный веник, а в другой мочалку – всю в белых хлопьях. Смотреть на него страшно: все тело в рваных шрамах – бугристых, жутких, красно-синих.

– Как маму звали? – спрашивает Блюхер, снимая с Постышева простыню и замахиваясь веником. – Ну-ка, вспоминай да молись, чтоб вывезла. Мама, брат, всенепременно из любой хворобы вывезет.

Блюхер хлещет веником, натирает мочалкой блаженно стонущего Постышева, который вцепился распаренными губчатыми пальцами в край скамейки.

– Ну как? – кричит Блюхер. – Живой?

– Пока дышу.

– Дыши, милый, дыши! – стонет Блюхер и поддает веником по загриву, по лопаткам, по худым – смотреть страшно – рукам.

– Интересно, а врачи в баню ходят? – спрашивает Постышев.

– Это ты к чему?

– Интересуюсь.

– Комиссары зазря не интересуются.

– Я сейчас не комиссар.

– А кто?

– Римский аристократ.

– Если меня из армии погонят – банщиком пойду. И людям радость доставляешь, и самому приятно. У меня дружок был на империалистической, банщик Петя. Льва Толстого мыл. Худенький, говорит, был старичок, с животиком. Сурьезно мылся, и никогда чтоб в кабинет, а всегда утречком, в общем зале. Петька рассказывал как-то: «Я если вижу какой ферт пришел, я ему, конечно: „Чего изволите, да как угодно“, а положу на лавку, мылом уши замажу, его самого легонько трогаю, силы берегу, а ему все равно кажется, что грохот стоит, потому как уши закрыты. Или пущу ему хлопушек, он и рад, а хлопушка – это тоже у банщика экономия силы. Или, если клиент начал фордыбачить, я ему поперек мышцы насобачу, тело у него ломит, он и блаженствует, дуралей. А с Львом Николаевичем я осторожно, только вдоль по мышце работал, растягивал ему тело, разминал как следует и уши мылом не мазал, чтоб зряшнего шуму в голове не было, а то мысли можно спугнуть…»

– Ух, здорово, а! Тебя Отрепьев не слышит?

– Кудри мылит.

– Жаль. Ты так про своего Петю рассказал – он бы оду за ночь написал. Ты, словно профессор, моешь, как я тебя мыть буду?

– Сначала выздоровей, а там посчитаемся. Холодной окатить или страшно?

– Черт его знает…

– Может, если столкнуть тепло с холодом, толк будет, а?

– Валяй.

Блюхер окатывает Постышева ледяной водой, накидывается на него с распаренным веником, безжалостно хлещет, мнет ручищами, рычит с натуги.

– Отошел я, – блаженно говорит Павел Петрович, – боль отошла. Сейчас спать, а там хоть в ад.

– Знай наших, – довольно смеется Блюхер и окатывает себя ледяной водой из ушата. – Ангина, ангина… Ангина, конечно, важно, а распариться – нет ничего важней…

ПРИВОКЗАЛЬНАЯ ПЛОЩАДЬ

Мимо Блюхера, Постышева, Серышева и только что вернувшихся с фронта командиров – Покуса, Конева, Петрова-Тетерина, Шевчука – гарцуют кавалеристы, за ними идут артиллерия, тачанки, потом пехота, а вокруг, сколько хватает глаз, на крышах домов, на повозках, на телеграфных столбах зрители. Тут и крестьяне с окрестных деревень, и железнодорожники, и отступавшие из окружения бойцы, и комсомольцы из местного сводного батальона, и вездесущие мальчишки.

Красиво идут бойцы Блюхера.

Слышны голоса:

– Пуговицы-то надраены, пуговицы, как при мирном времени!

– Это какое же мирное? Царское?

– Чего причепился? Я всем довольный, а ты чепляешь.

– Орлы!

– Тачанки белым дадут прикуру…

– Силища, чего там…

Именно этого и добивался Блюхер парадом. Он был уверен, что назавтра же слух о красной силе, прибывшей из тыла, пойдет по всей здешней местности, перекинется к белым, докатится до Хабаровска и даже захлестнет Владивосток. А слух – он на фронте порой сильнее тысячи бомб. Особенно если войне пятый год. Тут любому слуху поверишь, и чем страшней, тем охотнее поверишь ему, потому что и на войне у человека остается привычка – жить для того, чтобы выжить.

С дерева быстро-быстро слезает мордастый крестьянин. Посмотрел-посмотрел – и в возок, да и пошел лошадей наяривать. Сегодня же ночью к белым позициям подастся – упреждать. А этого Блюхеру только и надо. Пусть. Темнить больше нечего: наш бронепоезд сейчас трогается с пятого пути на белый бронепоезд, который держит подступы к Волочаевке. Через час все решится: если красный бронепоезд пересилит белый, оттеснит его, отодвинет за Волочаевку – хорошо, не пересилит, разобьется – плохо. Очень тогда будет плохо. Тогда вся сила, которую с таким трудом собирал Блюхер за эти месяцы, поляжет под ураганным огнем с белых бронепоездов, даже не подойдя к исходным позициям для штурма. А исходные позиции определил Блюхер прямо под Волочаевкой.

И, заглушая песни пехоты и рев оркестров, выстроенных по случаю парада, протяжно ревет бронепоезд, отправляясь на фронт – за победой.

ДУЭЛЬ

Несутся друг на друга два бронепоезда. В красном, замерев у смотрового окошка, стоит раздетый по пояс чумазый и яростный Никита Шувалов, тот самый, которого Блюхер отобрал в машинисты на бюро райкома комсомола.

Кочегаром у него Пахом Васильев, тоже блюхеровский выдвиженец, на одном бюро утверждали.

– Еще! Еще! – кричит Никита. – Чтоб парку побольше!

Белый бронепоезд идет навстречу, сигналя беспрерывно и тревожно, а красный все больше набирает скорость, но идет без сигнала – как в психическую атаку.

Пахом выглядывает в окошко, говорит Никите:

– Слышь, а не воткнемся?

– Ну а воткнемся?

– Я не против, только атанда будет шумная.

– Языком меньше трепи, вот тишина и настанет. Пару еще, пару! Подналяжь как следует!

* * *

Белый машинист и офицер, дежуривший по паровозу, поначалу смеялись, когда следили за тем, как красный бронепоезд набирал ход.

– Резвунчики, – сказал офицер. – Играет кровь огнем желаний. Поддайте еще, пусть испугаются.

Но когда они увидели, что красный бронепоезд мчится им навстречу со все нарастающей силой, офицер потеребил ус и спросил машиниста:

– А может быть, он пустой?

– Кто?

– Бронепоезд…

– Может быть.

– Начинили паровоз толом и разогнали.

– Господи, помилуй. Что делать-то? Он ведь прямо на нас прет.

– А вы думали, он к бабушке на чай заедет?!

– Ей-ей, пустой!

– Почему?

– Не свистит, не сигналит, на психику гудком не давит.

– Он скоростью давит на психику.

Никита замер у приборов и, когда Пахом решил было выглянуть в смотровое окно, одернул:

– Не егози!

– А скоро?

– Узнаешь, когда надо будет. Зачем зря смотреть?

– Где они, хотел поглядеть.

– Рядом.

– А ты почем знаешь?

– Знаю.

– Никит…

– Чего?

– Ты меня прости, если я над тобой маленько надсмехался при бойцах.

– Не пой, не на клиросе. Тут кто кого пережмет. А пережмет тот, кто не будет выглядывать. Я вон и то боюсь.

– Серьезно?

– А ты как думал…

– Испаримся мы с тобой, будто ангелы.

– Давай лопату, я покидаю.

– Хрен с ним, айда поглядим?

– Пока не моги.

– А когда?

– Скажу, не бойся. Пока песни ори, с песней ничего не страшно.

– Они ошалели, эти красные идиоты, – говорит офицер машинисту. – Мы сейчас столкнемся.

– Не сейчас, но скоро.

– Пора выпрыгивать?

– Здесь не спрыгнешь.

Дежурный офицер смотрит в окошко: бронепоезд несется по высокой насыпи, прыгать вниз, на валуны, – значит неминуемо разбиться насмерть.

– Стоп! – кричит офицер. – Стоп! Полный назад!

– Стоп! – орет машинист помощнику. – Стоп, мать твою! Стоп, а не вперед! Сплющимся ж, дура!

– А-а-а! – кричит кочегар, бросает лопату и, схватившись за голову, начинает прыгать, приседать и натяжно, длинно выть. – Пустите, прыгну! Пустите, Христа за ради!