Мне жаль тебя, герцог!, стр. 56

— Ну да поможет вам Бог! — сказала Селина, прощаясь. — Я надеюсь, что у вас все будет хорошо и что моя Грунья станет женой красавца-сержанта.

Граф Линар посадил француженку с собой в карету, и, когда они уже совсем отъезжали, Митька замахал и крикнул высунувшейся в окно Селине:

— Берегись итальянских альбомов, у их ящиков ужасно острые углы!

Селина рассмеялась, рассмеялась и Грунька, и веселый и довольный Линар покинул Петербург с беззаботным смехом; долго еще, когда его карета колыхалась по ухабам дороги, он усмехался и говорил:

— Нет, что они выдумали? Женить меня на Юлиане и запереть во дворце! Какой вздор!

Для него это действительно было вздором, потому что при женитьбе на Юлиане предполагалось чаще, чем раньше, видеть Анну Леопольдовну, даже в церкви, так как предполагалось, что он при бракосочетании примет православие и перейдет в русское подданство и займет при дворе пост обер-камергера, вакантный после низвержения Бирона. Но если Линар и жил в Петербурге и действовал там, то исключительно в видах пользы своей родины, а последняя вовсе не требовала перехода на русскую службу.

Чем дальше уезжал Линар от Петербурга, тем становился все веселее и веселее! Анна же Леопольдовна с каждым днем становилась все нервнее, озабоченнее и тревожнее.

Политические дела пошли очень плохо.

По проискам французского посла де ла Шетарди Швеция объявила войну и двинула свои войска на Россию. Анна Леопольдовна отсутствием Линара была выбита из колеи, не знала, что ей делать и что ей начать, а между тем принцесса Елизавета вдруг выказала решительность, граничащую со строптивостью. В Петербург двинулось персидское посольство с богатыми подарками и, между прочим, привело целую партию слонов, надолго оставивших по себе в Петербурге память — до конца девятнадцатого столетия существовала на Песках улица под названием Слоновой. Персидский посланник не явился к цесаревне Елизавете с визитом; она пожаловалась на это правительнице, и Анна Леопольдовна послала к ней двух человек из церемониймейстерской части с извинением. Сделав им выговор, Елизавета сказала:

— Я вам прощаю это, так как вы только исполняете то, что вам приказывают, но скажите Остерману, по вине которого, я знаю, это случилось, что если он забыл, что мой отец и моя мать вывели его в люди, то я сумею заставить его вспомнить, что я — дочь Петра и что он обязан уважать меня.

После этого уже сама Анна Леопольдовна поехала с извинением к Елизавете Петровне.

Цесаревна была с ней чрезвычайно любезна и провожала правительницу на лестницу. Однако тут Анна Леопольдовна оступилась, упала перед Елизаветой Петровной и, поднимаясь, неизвестно почему громко проговорила:

— Я предчувствую, что буду у ног Елизаветы.

Цесаревна сделала вид, что не заметила этого. Но правительница после этого случая как бы еще больше опустилась и стала мучиться предчувствиями.

— Такова уж моя судьба! — говорила она и не желала сделать даже попытку, чтобы предотвратить удары этой судьбы.

41

ЗЕЛЕНЫЙ ПОРОШОК

Митька Жемчугов был очень доволен развертывающимися событиями.

О настроении Анны Леопольдовны он знал через состоявшую при ней Груньку, и это ее настроение как раз соответствовало тому, что, по мнению Жемчугова, было нужно.

Митька имел обыкновение, встав рано и умывшись, долго одеваться, бриться, причесываться, но не потому, что очень заботился об особенной тщательности и изысканности своего туалета, а потому, что любил в это время обдумывать сложные вопросы и работать мозгами и памятью, сопоставляя события и делая нужные выводы. Он не любил, когда ему в это время мешали, и Василий Гаврилович, зная это, оставлял его в покое.

Стоял ноябрь; солнце в Петербурге всходило поздно. Митька поднимался и одевался при огне… Он как раз причесывался и увидел в большое венецианское зеркало, висевшее у него в комнате, что сзади него в комнату вошел Гремин.

— Ты что же это раньше меня поднялся? — удивился Жемчугов, знавший, что Гремин любитель поспать.

— Я всю ночь не спал! — ответил Василий Гаврилович. — Я все думаю!

— И о чем же ты думаешь?

— Да все о том же! Знаешь, сил больше моих нет! В России все ведь идет хуже и хуже, и нет никакой надежды.

— Погоди немного, полегчает!

— Ох, Митька, уж сколько мы годим! Говорю, сил нет больше! Ну хорошо, надеялись мы на цесаревну Елизавету Петровну, да, кажется, приходится разувериться в ней. Знаешь, что рассказывают? На днях несколько офицеров гвардии собрались возле ее дворца, выждали, когда она вышла на прогулку, подступили к ней и слезно — понимаешь ли ты? — слезно, от всей души говорят ей: «Матушка, мы готовы все и только ждем твоих приказаний! Что прикажешь нам делать?»

— Ну и что же она?

— Да замахала руками. «Ради самого Бога, — говорит, — замолчите, а то услышат вас, и вы и себя погубите и меня!» Ну офицеры, конечно, с неудовольствием отступили, и дошло до того, что один прямо и выразился, что она — трусиха и что лучше отстать от нее, правительница куда отважнее будет: вишь, с Бироном расправилась как быстро!

— Ну и что же из того?

— Как что же из того? Это значит, что цесаревна с каждым днем теряет сторонников!

— Эх ты, Простота Тимофеевна! Да ведь если бы цесаревна с первыми встречными ей офицерами о своих планах и действиях разговаривала, так давно ни ее бы, ни нас с тобой не было бы. Да ведь несомненно, что в числе офицеров, остановивших цесаревну, был хоть один сторонник правительницы, тот самый, который в пользу ее и заговорил потом! Да ведь это Елизавету Петровну поддеть хотели!

— Ну а как же она — уж это я достоверно знаю — говорила громко, при своих, что не хочет при помощи войска добывать себе престол, чтобы не «повторять римских историй»!

— Ну и этому только радоваться можно! — сказал Митька. — Гораздо хуже, если, как вот этот год, все сроки назначали, когда она должна была вступить. Ну конечно, к этим срокам и готовились! Надо, чтобы успокоились и перестали говорить об этом! Ты вот лучше всего делай так, чтобы все думали, что цесаревна и не помышляет ничего предпринимать!

— Мне тоже рассказывали, будто правительница говорила: надобно как можно более ласкать цесаревну Елизавету, чтобы вернее опутать ее, когда придет время!

— Ну это мы еще посмотрим!

— А что это у тебя? — спросил Гремин, показывая на лежавший на столе лист бумаги, исписанный крупным немецким почерком.

— Это, брат, — автограф старого Фрица, камердинера графа Линара. Я с ним сошелся, когда мы путешествовали из Дрездена в Петербург. Видишь ли, он все алхимические книги читал! Ну вот тут, в Петербурге, я ему и отнес твой зеленый порошок в табакерке! Помнишь, я у тебя брал?

Гремин действительно вспомнил, что Митька брал табакерку с порошком, чтобы показать ее сведущему человеку, и потом вернул ее обратно в целости.

— Так этим сведущим человеком и был твой старый Фриц? — спросил он.

— Да! И представь себе, что значит немецкая аккуратность! Он самым тщательным образом составил письменный отчет, то есть целый акт, и вот передал его мне! Я по-немецки плохо разбираюсь, но все-таки доискался смысла. Представь себе, этот старый Фриц знал твоего отца, когда в первый раз приезжал сюда с Линаром в Петербург. Ведь твой отец был приятелем с Брюсом?

— Ну еще бы! Они даже вели переписку, когда Брюс в Москве поселился.

— Ну вот! А уж приятель Брюса не мог не быть алхимиком! И старый Фриц знал твоего отца, именно как человека, преданного алхимии. Но, представь себе, этот порошок в золотой табакерке, по уверению Фрица, ничего общего с алхимией не имеет и никаких таинственных свойств в себе не заключает! Это самая обыкновенная зелень, то есть зеленая краска! По-видимому, и золотая табакерка вовсе не принадлежала твоему отцу, хотя на ней и выгравирован герб Греминых и поставлены инициалы «Г» и «Г», и второй из этих «Г» несомненно означает «Гремин», но первый не «Гаврила», как звали твоего отца, а «Григорий»! Потому что на дне табакерки полностью вырезано по-французски «Gregoire».