Непримиримость, стр. 20

Через несколько дней Азеф сообщил, что та же группа готовит акт против великого князя Николая Николаевича и министра юстиции Ивана Григорьевича Щегловитова.

Герасимов немедленно установил дополнительные филерские посты возле дворца великого князя и дома Щегловитова.

Азеф принес новое известие акт приурочен к новогоднему приему во дворце государя, Герасимов отправился к великому князю и министру, просил их отказаться от поездки в Царское.

— Да кто где хозяин?! — возмутился Николай Николаевич. — Я в моей империи или мерзавцы-бомбисты? Лучше я погибну чем откажусь быть на приеме у государя!

Герасимов бросился к Столыпину, тот незамедлительно поехал к царю, государь повелел Николаю Николаевичу оставаться во дворце, тот нехотя подчинился Герасимов поставил условие, чтобы великий князь и Щегловитов впредь никуда не выезжали, пока бомбисты не будут схвачены.

Герасимов торопил Азефа, встречался с ним каждый день, наконец тот принес долгожданную новость на заседании ЦК кто-то раздраженно заметил: «Сколько раз можно откладывать акт?! Пусть Распутина поторопится, у всех нервы на пределе!»

По счастью для охранки член ЦК назвал женщину ее подлинной фамилией, а не кличкой, агенты нашли Распутину в дешевеньком пансионате, подселили туда двух сотрудников, которые просверлили дырочки в тонкой фанерной стене, круглосуточно наблюдая за революционеркой, ничего интересного не замечали, зато филеры наружного наблюдения обратили внимание на любопытную деталь: каждое утро Распутина приходила в собор Казанской божьей матери, покупала копеечную мягкую свечку, ставила ее перед образом и начинала истово молиться, касаясь выпуклым, морщинистым лбом (провела девять лет в каторге, постарела раньше времени) холодных каменных плит.

Получивши эти сведения, Герасимов удивился, сам поехал в собор, долго смотрел за Распутиной, диву давался — верующая бомбистка, потом заметил, как к ней подошли девушка и молодой мужчина, поставили свечки и тоже начали бить лбы, подолгу замирая в поклоне; господи, ахнул полковник, да они ж переговариваются друг с дружкой и передают что-то!

Герасимов ждать далее не мог, приказал забрать всех, кто молился вместе с Распутиной, троих взяли во время их дежурства возле щегловитовского дома, «влюбленная», щебетавшая с юношей, сумела отскочить, когда ее хватали, выхватила браунинг и начала стрелять; обезоружили, третий бомбист крикнул филерам:

— Осторожнее! Я обложен динамитом! Если станете применять силу, взорвутся все дома вокруг, погибнут ни в чем не повинные люди!

Бомбиста привели в охранку, осторожно раздели; действительно, он был опоясан шнурами, что вели к запалам на спине и груди: девушка, которая открыла стрельбу, оказалась двадцатилетней Лидочкой Стуре, ее «возлюбленный» — террорист Синегуб, бомбист должен был в случае неудачи коллег броситься под карету, в которой мог ехать министр юстиции, звали его Всеволод Либединцев, выдающийся русский астроном, он работал в Италии, прочили блистательное будущее, записки, найденные после его заарестования, поражали смелостью мысли, — он был на грани рождения новой концепции галактик.

Через неделю девять арестованных террористов были преданы военно-полевому суду: семерых приговорили к повешению, Лидочка Стуре, поднимаясь на эшафот, повела себя, как Зина Коноплянникова, которая была повешена за убийство генерала Мина, прочитала строки Пушкина «Товарищ, верь, взойдет она, звезда пленительного счастья, и на обломках самовластья напишут наши имена!»

Прокурор Ильин, присутствовавший на казни, приехал к Герасимову белый до синевы.

— Мы их никогда не одолеем — сказал он, с трудом разлепив спекшиеся губы. — Это люди идеи, герои. А мы трусы Видим, куда нас тащит тупая бюрократия, и молчим…

Герасимов достал из серванта бутылку «Смирновской», налил два фужера и, поднявшись, тихо произнес:

— За упокой их души, Владимир Гаврилович.

С Азефом, — после того, как тот отдал Герасимову столь богатый улов, — полковник встречался реже; двор был потрясен происшедшим, интриги против Столыпина прекратились, — так бывало, если царь по-настоящему пугался.

— Александр Васильевич, — сказал Азеф во время очередного ужина на конспиративной квартире, — поручите, пожалуйста, вашим людям поглядеть за таможенниками еду отдыхать, видимо, в моей работе сейчас особой нужды нет, премьер на коне, да и вы в фаворе.

— Все будет сделано Евгений Филиппович езжайте спокойно, но во избежание дурства — знаете, где живем, от случайности никто не гарантирован — часть золота переведите во французские бумаги, они вполне надежны. Потребуется всегда реализуете в живые франки.

— Хорошо, — ответил Азеф. — Спасибо за совет. В случае чего я рядом с вами. Как думаете, на сколько времени Столыпин гарантирован от очередных перепадов настроений в Царском?

— На полгода, — ответил Герасимов, поражаясь тому, что совершенно открыто он мог теперь говорить лишь с одним человеком в России, христопродавцем и негодяем, который гарантировал и ему самому, да и премьеру спокойствие и свободу рук, парадокс, бывало ли такое в истории человечества?!

Вот почему революция неминуема! (II)

С ежедневной пятнадцатиминутной прогулки Дзержинский вернулся в камеру, разгоряченный спором с Мареком Квициньским, боевиком Пилсудского, человеком необыкновенной храбрости, чистым в своих заблуждениях, резким до грубости, но по сути своей ребенком еще только-только исполнилось девятнадцать, ждал суда, понимая, что приговор будет однозначным.

— Во всем виноваты москали, «Переплетчик», — повторял Марек, — только от них наши муки! Они жестоки, трусливы и жалки! Мы первыми начали девятьсот пятый год, мы поляки, гордая нация славов, нет такой другой в мире!

— Русские начали пятый год, — возразил Дзержинский. — Мы поддержали. Не обманывай себя, Марек, не надо.

Квициньский был неумолим, о величии поляков говорил с маниакальным упоением, как же страшен слепой национализм, думал Дзержинский; в который уже раз вспомнил Ленина, его «Национальную гордость великороссов», никогда не мог забыть, как однажды в Стокгольме, в перерыве между заседаниями съезда, Ленин чуть как-то сконфуженно даже заметил:

— Знаете, Юзеф, я внимательно просматриваю западные газеты и не перестаю поражаться их дремучей некомпетентности. Когда мой народ упрекают в том, что он был пассивен в борьбе против самовластья, я спрашивал а кого, кроме Разина и Пугачева, знают оппоненты? Оказывается, никого. Ни декабристов, ни народовольцев… Я уж не говорю о Радищеве А ведь его повесть «Путешествие из Петербурга в Москву» — первый манифест русской революции. Обязательно почитайте. Правда, написано это сладостным мне старым русским языком, но вы, думаю, легко переведете на современный. Почитайте, право, это великолепное пособие для борьбы и с нашими черносотенными шовинистами, и с вашими нафиксатуаренными националистами.

…Во время очередной встречи с адвокатом Дзержинский шепотом попросил переслать ему Радищева, через несколько дней тайно доставили в Цитадель.

Дзержинский проглотил «Путешествие» за ночь, после обеда достал перо и чернила, сел за перевод тех положений Радищева, которые показались ему особенно важными.

В конечном счете, подумал он, Пушкин писал «из Шенье», а Мицкевич «из Байрона», я имею право на то, чтобы сделать эту главу понятной Мареку Квициньскому: он постоянно видел лицо юноши перед собою. Неужели не пощадят? Мальчик ведь еще, должен жить…

…Дзержинский оторвался от книги. Какое же надо было иметь мужество и гражданское достоинство, чтобы эдак-то писать во времена Екатерины, когда всякая мысль подвергалась цензуре и каралась смертью?!

Ночью работать не решился, дежурил поганец стражник, постоянно подсматривает в глазок, завтра же донесет про книгу, отберут.

Писать начал, едва рассвело, стражник сменился, работалось до хруста, испытывал счастье, прикасаясь к поразительному слову мастера.