Гибель Столыпина, стр. 12

Дедюлин вздохнул, помял лицо ладонью, крякнул:

– А что? До слова «пугачевщина» можно перепечатать, сработает…

Пару писем Дедюлин п р о м а х н у л; долго обдумывал записку члена Государственной думы Везигина своей жене: «Все разваливается, все трещит, и мы быстрыми шагами стремимся к пропасти. У нас нет ни государственности, ни хозяйства, ни армии, ни просвещения, ни даже безопасности. Но самое страшное, что у нас нет народа, а лишь население, обыватели. Нет веры, а без веры человек – труп».

Отложил письмо, отодвинул от себя осторожным, несколько брезгливым жестом.

Профессор Проскуряков писал лидеру октябристов Гучкову: «Революционные тучи вновь начали сгущаться. Революция имеет многочисленные кадры в лице выбитых из колеи людей, безработных, бездомных, голодных. Наш торговый баланс этого года ухудшился вдвое, вывоз хлеба совсем прекратился, какая бедность в деревнях, вы себе представить даже не можете. Что сделано против этого Думою? Ровно ничего!

Главный советник людей – голод, и невольно появляется у людей мысль, что единственное спасение от голода – в революции… Вы говорите: «Мы успокоили крестьянство». По отношению к праву выхода из общины – это безусловно правильно, но при том медленном ходе законодательных работ едва ли удастся достигнуть спокойствия страны…»

– Это письмо Столыпин, по-моему, употребил в своих нападках на Думу прошлой осенью, – заметил Дедюлин.

– Верно, – согласился Курлов. – В своей борьбе против общины. Дивлюсь вашей памяти, Владимир Александрович.

Дедюлин чуть ли не оттолкнул от себя взглядом Курлова; лести не терпел; принялся за письмо Ивана Ильича Петрункевича, дворянина стариннейшего рода, тверского помещика, одного из лидеров кадетов в Государственной думе, – другому члену ЦК, дворянину Владимиру Набокову: «Происходит гниение правительственной власти, ее распад, появление на арене политической борьбы необузданной темной силы, таившейся веками в самом народе в скрытом состоянии, благодаря кнуту, который не разбирал ни овец, ни козлищ и всех крепко держал в общем хлеве. Законодательные эксперименты наших генерал-губернаторов; Пуришкевичи и Шульгины в качестве „цензоров права“ свидетельствуют, что власти, как выражения государственного единства, не существует у нас и мы действительно видим, что правительство, не способное провести какую-либо реформу, находится в полнейшем порабощении у „истинно русских людей“. Но это, как ни странно, демократизовало общественное мнение, и все говорит о том, что мы живем уже не на кладбище».

– Отсюда можно бы взять про «гниение правительственной власти», – задумчиво сказал Дедюлин, – и что «правительство не способно провести какую-нибудь реформу». Но – это про запас, Петрункевич – он и есть Петрункевич, хоть столбовой и земель имеет побольше нас с вами…

Пролистал еще несколько писем, остановился на послании директора московской гимназии Высоцкого – и не кому-нибудь, а камергеру, полному генералу Александру Александровичу Евреинову: «Я согласен с князем Евгением Трубецким, что лучше б распустить Думу и не собирать, ибо она картонная декорация в руках Петра Аркадьевича, где происходят разные бюрократически-репрессивные эксперименты над жизнью русского народа. Я не требую моментального, волшебного возрождения России, но я скорблю, что ни Столыпин, ни Дума не желают сделать и шага по пути реформ».

– Годится, – сказал Дедюлин. – Это подойдет, здесь все названо своими именами, к Евреинову государь благоволит…

– Рад, что смог помочь, – откликнулся Курлов. – А теперь – главное, Владимир Александрович… Я собрал досье на самого Петра Аркадьевича, ждал того часа, когда эта моя работа окажется угодной людям одной со мною идеи – служения самодержавию до последней капли крови.

Он открыл самое потаенное отделение портфеля, достал папку, положил перед Дедюлиным.

Тот пролистал, удивился:

– При чем здесь поэт Фет и философ Огюст Конт?

– Вы внимательно прочитайте, Владимир Александрович, очень внимательно, вам тогда станет ясно изначалие Петра Аркадьевича, без этого – не понять вам его затаенную суть…

«Ах вот, оказывается откуда ветер дует!»

(14 марта 1911 года, ночь)

Двумя «китами», на которых состоялся Петр Аркадьевич Столыпин, не столько как премьер России, сколько как личность, были его отец и старший брат.

Просматривая досье, собранные в особом отделе департамента полиции на лиц из правящего лагеря, дворян и придворных (такие досье были чрезвычайно секретными) в первые месяцы после перехода на службу в министерство внутренних дел, Курлов, к вящему своему удивлению, натолкнулся на фамилию своего непосредственного руководителя.

Однако, вытребовав себе это дело, он убедился, что речь шла не о Петре, но Дмитрии Столыпине.

Досье на него было заведено еще в прошлом веке, по чистой случайности: попал в круг лиц, связанных с надзорным наблюдением за дворянином Львом Толстым; поскольку тот был в родстве с Фетом, таким же, как и Толстой, литератором, а не только землевладельцем, поскольку за всеми выступлениями Фета п р и г л я д ы в а л и, а переписку перлюстрировали, в поле зрения секретной службы появилась не только статья Фета по аграрному вопросу, но и отклик на нее молодого приват-доцента философии Дмитрия Аркадьевича Столыпина.

Статья Афанасия Фета была вызвана опубликованием работы Победоносцева, наставника будущего царя, которого иначе как «серым кардиналом» или же «Савонаролой» в прогрессивных дворянских кругах не называли.

Работа Победоносцева была связана с крестьянским вопросом, и Фет, зная, что задирать всемогущего реакционера никак нельзя, начал свою статью с расшаркиваний и пиететов, все, как и положено, только б усыпить цензора, а потом з а с а д и л такие пассажи, что сразу же открыл свое истинное лицо.

Фет, в частности, писал:

«Хотя мы лично и не разделяем несбыточных упований славянофилов, наделавших нам столько хлопот, тем не менее не можем не радоваться повороту к независимой национальной политике, на которую указывали нам истинные патриоты. Конечно, благоразумие пользуется чужими историческими уроками; но нельзя же себе ставить мушку на здоровую спину только на том основании, что сосед страдает хронической болью в пояснице. Мы никак не можем себе объяснить, чего так боится наше законодательство и против чего оно принимает всевозможные меры? Неужели, без шуток, против пролетариата, на том только основании, что Европа страдает этим недугом? Что такое пролетарий? Это рабочий, не находящий работы. Где же у нас что-либо подобное?

…Подобно всякому человеку, русский крестьянин спит и видит себя самостоятельным землевладельцем. Без этого чувства собственности не существует никакого экономического побуждения. В поощрение такому животворному стремлению правительство поспешило устроить крестьянские банки. Но эта благодетельная мера, к сожалению, парализуется фикцией крестьянской общины.

Не будем говорить об исторических доводах касательно сочиненности общинного начала. Не зарываясь так далеко в историческую глубь, как-то странно говорить об общинных или иных правах народа, за которым закон в течение 250 лет никаких личных и имущественных прав не признавал. Итак, оставалось бы сказать: да, мы выдумали общину, невзирая на ее неестественность и несправедливость, в интересах фиска, подражая в этом случае приемам прежних владельцев, не желавших или не могущих входить в справедливое распределение оброков со своих крестьян.

Что же, спрашивается, приобрело государство от учреждения общины? Убийственный для земледелия передел участков за водку. Окончательное попрание авторитета семейства и какую-то оппозиционную солидарность, доходящую до вооруженного сопротивления властям, не говоря уже о корпоративном хищничестве. Ничего этого – при отсутствии общин – не существует.

…Владимир Соловьев с полной ясностью указывает на славянофильское направление, которое так удачно называет реакционно-анархическим мотивом. Это направление не только считало все русское безусловно хорошим, но и сваливало все наши собственные грехи с больной головы на здоровую…