Дипломатический агент, стр. 9

— Аннушка захворала.

Маслов выбрал маринованный помидорчик, положил в тарелочку гусиного паштета и заметил:

— Какая жалость! А что с бедняжкой?

— Наверно, застудилась гуляя.

— Ах, так!…

У Маслова испортилось настроение, несмотря на чудесный суп из куриных потрохов. Довольно быстро покончив с отбивной, он ушел в отведенную ему комнату и стал готовиться к отъезду.

Уже на крыльце он вспомнил о том, что в крепости служил ссыльный поляк — не то Петковский, не то Витковский.

— Да, кстати, чуть не запамятовал. Где ваш ссыльный, как он?

— Вы о ком говорите?

— О Петковском или Витковском — я слаб на фамилии.

— Виткевич, по-видимому.

— Совершенно верно, но какая разница в конце концов?

Яновский внимательно посмотрел на Маслова. Тот был занят перчатками: голландская лайка легка на разрыв, вот-вот лопнет у большого пальца. Это сердило Маслова, он хмурился.

— Виткевич в лазарете, господин полковник.

— Что с ним? Мне хочется взглянуть на него.

— Я думаю, это нецелесообразно.

Маслов еще туже натянул перчатку, и лайка лопнула как раз у большого пальца. Полковник рассердился окончательно.

— А я думаю — целесообразно. Проводите меня к нему.

— Как вам будет угодно.

До лазарета было метров пятьсот, не больше. Яновский и Маслов дошли туда в пять минут. Полковник взялся за ручку двери.

— И все же это нецелесообразно, господин полковник.

Маслов раздраженно заметил:

— Можно подумать, будто вы хотите скрыть от меня ссыльного. Право же, я не съем Витковского.

— Виткевича, — поправил Яновский.

— Да, да, Виткевича.

— Но есть его вдвойне опасно, — улыбнулся Яновский и посмотрел прямо в глаза полковнику. — У него холера.

Маслов побледнел сразу же. Отдернул руку от двери и спросил Яновского дрожащим голосом:.

— Почему вы не сказали мне раньше?

— Там был денщик. Зачем разговоры? Начнутся излишние страхи…

— Бог мой, какой ужас! Дайте мне скорее вымыть руки!

Яновский брезгливо скривил губы:

— Я сделаю все необходимое. Пойдемте же…

2

Кони пали все до единого, бурдюки иссякли, мука развеялась по ветру, смешалась с песками, а Виткевич упрямо, зло шел вперед, прекрасно понимая, что остановиться хоть на минуту — значило бы остаться в песках навечно. И он шел день и ночь, а в мозгу все время вертелись слова Яновского: «Лучше смерть в бою, из-за нелепости, в объятиях любимой, гибель от руки злодея из-за угла, но только не тогда, когда ее ждешь, боишься и ненавидишь…»

Сейчас Виткевич желал только одного: упасть и умереть сразу. Для этого надо было идти не останавливаясь. Чтобы обессилеть до конца.

Когда одиночество и величавое безмолвие барханов становились до жути страшными, он кричал, но песок ловил его голос и прятал в свою молчаливую толщу, которая привыкла к таким крикам. Чтобы не слышать тишины, Иван начинал горланить польские песни — он помнил, как их пели студенты университета, разгуливая по спавшей Вильне. Иван горланил песни, но не слышал своего голоса. Он понимал, что поет, он слышал песню внутри себя, но едва веселые слова про кружку пива срывались с растрескавшихся губ, они сразу же становились частью безмолвия.

Здесь властвовала пустыня.

Когда кончалась ночь и солнце гасило звезды, Виткевич прибавлял шагу. Делалось прохладнее, на песок ложилась роса. Иван опускался на колени и слизывал влагу с теплых песчинок. Во рту начинало скрипеть, и Внткевич долго отплевывался, страдая от жажды еще больше.

Один раз он оглянулся и с тех пор смотрел только вперед. Маленькие следы его, глубоко вдавленные в сухой песок, были так безнадежно одиноки здесь, что, посмотри Иван на них еще раз, лишился бы рассудка от страха и отчаяния.

Виткевич сбился со счета. Он не помнил, день ли он шел, неделю, месяц? Он боялся считать так же, как и оглядываться. В дороге дерзаний взгляд должен быть обращен только вперед.

Вначале зеленая полоска, слившаяся где-то на горизонте с серо-синим сумеречным небом, показалась Ивану миражем. Сколько раз он видел холодную траву в жарких дневных грезах, с трудом переставляя ноги, увязавшие в песках.

Но чем дальше шел Виткевич, тем явственнее становилась зеленая полоса, тем четче выделялась она на фоне неба, ставшего сейчас фиолетовым, предгрозовым. Потом будто сказочная царь-птица поднялась с земли: небо стало красным. Оно калилось все ярче и ярче, пока не стало белым.

Нагретая солнцем трава пожелтела, сделалась твердой, горячей. Опустившись на землю, Иван смотрел на эти желтые стебельки как на чудо, как на жизнь.

Теперь Виткевич шел по твердой земле и шатался, оттого что привык в пустыне брести по зыбучему песку. С каждым шагом он все ближе и ближе подходил к крепостным стенам, обнесенным вокруг молчаливого города.

Плоские крыши домов, высокие башни минаретов, мертвый свет луны, отраженный в голубых изразцах крепостных ворот, — все это было сказочно и невероятно.

Иван закрыл глаза, осторожно потер их пальцами, а потом быстро открыл: города не было. В глазах стояла звенящая черная пустота, которая с каждой секундой все разрасталась, расходилась солнечными радугами. Вдруг радуги исчезли. Город стоял молчаливый, настороженный.

Виткевич подошел к воротам. Три стражника смотрели на него, лениво опершись о пики.

— Это что за город? — спросил Виткевич. Один из стражников оглядел Ивана с ног до головы и ответил вопросом:

— Ты мусульманин?

— Да.

— Врешь, друг. Если ты мусульманин, так сначала пожелай здоровья мне и моим друзьям.

— Прости, — ответил Иван, — я устал…

— Устают только стены: они стоят веками. Ты мог лишь утомиться…

Иван говорил по-киргизски. Он неплохо выучился этому языку у Сарчермака.

Стражник подыскивал слова и, прежде чем произнести всю фразу, поджимал губы и смотрел на небо. Когда он забывал нужное слово — морщился и вертел головой.

— О, Кабир, — крикнул он, — пришел твой собрат, выйди, поговори с ним по-киргизски, а то у меня заболел язык от слишком резких поворотов!

Из будки, обшитой ивовыми тонкими прутьями и от этого казавшейся большой баклагой из-под вина, вышел высокий парень в белых штанах и черной шерстяной накидке. Штаны были широкие, но застиранные и подштопанные на коленях. Парень вопросительно посмотрел на Ивана. Тот повторил свой вопрос.

— Это Бохара, — ответил парень по-киргизски.

Он сказал это просто, обычным голосом. А Иван услышал музыку. Она все росла и ширилась, она гремела в нем, потом стихала, чтобы загреметь с новой силой. Радость ребенка, сделавшего первый шаг, — юноши, познавшего любовь, воина, победившего в схватке: все это является радостью свершения. Сейчас Иван испытал ее.

— А ты откуда? — спросил парень.

Иван махнул рукой на пески:

— От Сарчермака.

— Врешь, — усмехнулся тот стражник, который говорил с Иваном первым, — оттуда никто не приходит. Оттуда приносят.

— Я оттуда, — упрямо повторил Виткевич.

Стражники снова посмеялись. Потом парень внимательно оглядел Ивана и протянул ему лепешку, которая висела у него за кушаком, словно платок. У Виткевича задрожали руки. Парень сходил в будку и принес пиалу с водой. Иван положил в рот кусок лепешки, но не смог разжевать ее, потому что шатались зубы.

— Ешь, — лениво сказал стражник, — она замешана на молоке.

— Вкусная лепешка, — подтвердил парень.

Иван языком растер лепешку и запил ее водой. Потом отошел в сторону и лег под теплой крепостной стеной.

— Так это Бухара? — спросил он еще раз.

— Бохара. Ты говоришь неверно. Не Бухара, а Бохара.

Иван почувствовал счастье. Оно жило в нем и рвалось наружу. Раньше он, наверное, стал бы смеяться или плакать. Сейчас, пройдя путь мужества, Виткевич только чуть прищурил глаза, усмехнулся и уснул. Упал в теплую, блаженную ночь.