Дипломатический агент, стр. 39

7

После разговора с русским Дост Мухаммед убедился, что Искандер-хан неискренен и не просто так, не из-за пустой неприязни к Виткевичу, а в силу каких-то других, скрытых, неизвестных ему, эмиру, причин. Он понимал, правда, что та игра, которую вел адъютант, выдумана не им самим и рука автора, написавшего правила игры этой, куда искусней языка исполнителя.

Окажись Виткевич хоть чем-то, хоть самую малость похожим на Бернса, эмир никогда бы не заподозрил своего адъютанта в таком страшном грехе, каким на Востоке считается двойная игра.

Искренняя доброжелательность русского к англичанам, высказанная в беседе с простым воином и купцом-не эмиром! — позволила Дост Мухаммеду сделать первые выводы, которые в дальнейшем привели к важным последствиям.

Эмир хорошо знал Бернса, ценил его ум, обширные знания, но сейчас он не мог простить англичанину те семена недоверия, которые тот пытался посеять в его душе. Недоверие, страшная кара властвующим — до той поры не было знакомо Дост Мухаммеду. Узнав его, он понял, что в лице окружавших его имеются не только скрытые недоброжелатели, завистники, но и просто враги. Худшее, что могло случиться, — случилось бы, поддайся эмир воздействию этого властного, отталкивающего, восхитительного и гадкого чувства недоверия к человеку. Но Дост Мухаммед был силен духом и добр сердцем. Два эти качества делают государственного деятеля стойким к переменам судьбы, мужественным в горестях, осмотрительным в радостях и счастливым от созерцания плодов труда своего, не удобренного невинной человеческой кровью.

Однажды Виткевич допоздна засиделся у казаков, сопровождавших его в Кабуле.

Есаул Гнуцкий, улыбчиво заглядывая в лицо Ивана своими синими круглыми глазами, спрашивал:

— А вот скажите мне, ваше благородие, отчего у людей кожа цветом рознится?

— Так бог велел, — ответил кто-то из казаков, — у него, значит, свое соображение было, кому какой цвет носить.

— А вот мне тут один афганец говорил, будто в Инд-стране совсем черные ликом есть. Я ему верю, — как бы удивляясь самому себе, продолжал Гнуцкий, — афганец врать не умеет. Он все по чести говорит, без лукавства.

— Зачем же ему врать, афганцу-то? Врать отродясь никто не должен.

— Смешной ты человек, есаул, право слово. Это мы врать не должны, христиане, а они-то чужаки, нехристи.

— То, что нехристи, это правда, — согласился есаул. — Я вот когда отправлялся сюда, так великий страх испытывал. Ото всех, понятно, таился, чтоб в смех не подняли: мол, Гнуцкий вояка хорош! Чужих земель испужался! А как сюда приехал да пообжился, так понял, что афганцы, нехристи эти, предушевного сердца люди. На базар пойдешь, так упаришься весь, подарки принимая. А поди-ка не прими. Обидится до самой последней крайности. Чудные, ей-богу. У самого зад голый — так нет же, все тебя норовит угостить, ублажить. А корысти у него в этом — ни-ни. Да и какая у афганца корысть? К земле-то он не привязан… Сегодня здесь, а завтра сел на коня и айда в степь.

— Не в степь, — улыбнулся Иван, — а в горы.

— Тьфу ты, — рассердился Гнуцкий, — все как языку привычней бухаю.

Седой рыжеусый казак со шрамом на подбородке раздумчиво сказал:

— Простой человек — он завсегда душевный. Хоть христианин, хоть самая последняя нехристь. Афганец чужому богу молится, крест увидит — отплюнется, а сердцем иному православному в образ поставлен быть может.

Нахмурившись, Иван припоминал, где он слыхал такие же, почти совсем такие же слова.

— Я это к тому, — говорил рыжеусый, — что человек на всем белом свете нутром одинаков. А на морду-так и у нас в России уж такие, не приведи господи, хари попадаются — окрестишься, а все одно страх берет.

— Это ты что, на черномордых кивок делаешь? — поинтересовался Гнуцкий.

— Да не, — поморщился рыжеусый, — я те про то и толкую, что не в морде да не в цвете дело. Ежели я конопатый, к примеру, так что, я не человек? Аль белолицый, словно сметаной вымазанный. Ты не смейся, на север-стороне такие люди есть, рожей как луна зимняя. Ей-ей! А люди хорошие, чистые. Вроде тутошних, афганских.

«Вспомнил, — обрадовался Иван. — Ведь Ставрин мне то же самое говорил!»

И Виткевич слушал неторопливый разговор казаков и радовался тому, как широко и добро сердце простого русского человека.

8

Часто во время бесед с Виткевичем Дост Мухаммед приглашал сына своего Акбар-хана. Стройный, сильный юноша садился подле отца и внимательно слушал все, о чем говорили эмир с русским гостем. Акбар-хан все чаще и чаще замечал, что отец с русским делался совершенно иным, не похожим на того эмира, который разговаривал с Бернсом. Однажды, незадолго до прихода Витксвича, Акбар-хан спросил:

— Скажи, отец, ты очень гневаешься на ангризи?

— Как бы я ни был сердит на человека и недоволен им, — ответил Дост Мухаммед, — всегда в сердце своем я оставляю место для примирения с ним.

Акбар-хан улыбнулся:

— О, сколь ты мудр…

— Ровно столько же, сколь и ты… — Дост Мухаммед помолчал, хитро прищурился и закончил: — будешь в мои годы.

Виткевич подчас чувствовал себя неловко до крайности: он не привык, он считал незаслуженным тот почет, которым стал окружен с тех пор, как эмир в присутствии приближенных своих назвал Ивана своим «большим другом».

Каждый раз, присутствуя при беседах эмира и русского, Акбар-хан видел, что Дост Мухаммед, наученный горьким опытом с англичанами и посланниками властителя сикхов, ставил вопросы таким образом, что ответы на них исключали возможность двоетолкования. На вопросы эмира нельзя было дать иного ответа, кроме как решительного «да» или столь же решительного «нет».

— В чем сила государства нашего? — спрашивал Дост Мухаммед и требовательно, строго смотрел в глаза Ивану.

Тот отвечал так же кратко и строго:

— В целостности Афганистана, в единстве всех земель его — от Кабула до Герата.

Эмир поднимал левую, более широкую, рассеченную шрамом бровь и выразительно посматривал на сына. Акбар-хан сразу же вспомнил, что на такой же вопрос Бернс ответил: «В уме великого Доста, отца и друга всех правоверных, в его дружбе с Англией и в могучей силе наследника — славного воина, мудреца и силача Акбара».

Вообще в отличие от Виткевича Бернс в начале своей востоковедческой карьеры сделал один неверный вывод, который мешал ему потом всю жизнь. Бернс был твердо убежден в том, что лучший язык в разговорах с азиатами — язык пышноречивой персидской мудрости, исполненный намеков и иносказаний. В том же, что он несравненно выше всех этих афганцев, персов и индусов, Бернс никогда и не сомневался, вернее — такой вопрос никогда не приходил ему в голову. Поэтому в его речах проскальзывала снисходительность, а порой фамильярность. Дост Мухаммед однажды сказал ему:

— Не веди себя фамильярно ни с тем, кто выше тебя, ни с тем, кто ниже. Тот, кто выше, не ровен час, разгневается. Кто ниже — совершить может нечто для тебя опасное, возомнив себя тебе равным.

Бернс почувствовал себя неловко и, чтобы скрыть это, ответил шуткой:

— Спросили у царевича: «Кому из своих друзей царь приказал заботиться о тебе?» А царевич возразил: «Царь поручил мне самому заботиться о них».

Ответ был дерзким. Но Дост Мухаммед оценил по достоинству остроту и ответил с улыбкой:

— Все это так, но у меня седых волос больше, чем у тебя. Поэтому мой совет тебе следовало бы принять, а не превращаться в розовый куст, шипами усеянный.

В отличие от Бернса Виткевич говорил с Дост Мухаммедом откровенно, прямо, меньше всего заботясь о расцвечивании речи своей мудреными эпитетами и метафорами. Он справедливо полагал, что в беседах с умным человеком не следует казаться умнее или хитрее, чем есть на самом деле. Всегда и повсюду самим собою следует быть.

Искренность, как полагал Виткевич, всегда должна быть искренностью, вне зависимости от обстоятельств, места или людей, тебя окружающих. Поэтому в беседах с афганскими друзьями он говорил то, что считал нужным говорить, не считаясь с тем, приятно это собеседникам или, наоборот, больно.