Собрание сочинений, стр. 192

Колыбельная

Родила тебя в пустыне
я не зря.
Потому что нет в помине
в ней царя.
В ней искать тебя напрасно.
В ней зимой
стужи больше, чем пространства
в ней самой.
У одних – игрушки, мячик,
дом высок.
У тебя для игр ребячьих
– весь песок.
Привыкай, сынок, к пустыне
как к судьбе.
Где б ты ни был, жить отныне
в ней тебе.
Я тебя кормила грудью.
А она
приучила взгляд к безлюдью,
им полна.
Той звезде – на расстояньи
страшном – в ней
твоего чела сиянье,
знать, видней.
Привыкай, сынок, к пустыне,
под ногой,
окромя нее, твердыни
нет другой.
В ней судьба открыта взору.
За версту
в ней легко признаешь гору
по кресту.
Не людские, знать, в ней тропы!
Велика
и безлюдна она, чтобы
шли века.
Привыкай, сынок, к пустыне,
как щепоть
к ветру, чувствуя, что ты не
только плоть.
Привыкай жить с этой тайной:
чувства те
пригодятся, знать, в бескрайней
пустоте.
Не хужей она, чем эта:
лишь длинней,
и любовь к тебе – примета
места в ней.
Привыкай к пустыне, милый,
и к звезде,
льющей свет с такою силой
в ней везде,
будто лампу жжет, о сыне
в поздний час
вспомнив, тот, кто сам в пустыне
дольше нас.
1992

К переговорам в Кабуле

Жестоковыйные горные племена!
Все меню – баранина и конина.
Бороды и ковры, гортанные имена,
глаза, отродясь не видавшие ни моря, ни пианино.
Знаменитые профилями, кольцами из рыжья,
сросшейся переносицей и выстрелом из ружья
за неимением адреса, не говоря – конверта,
защищенные только спиной от ветра,
живущие в кишлаках, прячущихся в горах,
прячущихся в облаках, точно в чалму – Аллах,
видно, пора и вам, абрекам и хазбулатам,
как следует разложиться, проститься с родным халатом,
выйти из сакли, приобрести валюту,
чтоб жизнь в разреженном воздухе с близостью к абсолюту
разбавить изрядной порцией бледнолицых
в тоже многоэтажных, полных огня столицах,
где можно сесть в мерседес и на ровном месте
забыть мгновенно о кровной мести
и где прозрачная вещь, с бедра
сползающая, и есть чадра.
И вообще, ибрагимы, горы – от Арарата
до Эвереста – есть пища фотоаппарата,
и для снежного пика, включая синий
воздух, лучшее место – в витринах авиалиний.
Деталь не должна впадать в зависимость от пейзажа!
Все идет псу под хвост, и пейзаж – туда же,
где всюду лифчики и законность.
Там лучше, чем там, где владыка – конус
и погладить нечего, кроме шейки
приклада, грубой ладонью, шейхи.
Орел парит в эмпиреях, разглядывая с укором
змеиную подпись под договором
между вами – козлами, воспитанными в Исламе,
и прикинутыми в сплошной габардин послами,
ухмыляющимися в объектив ехидно.
И больше нет ничего нет ничего не видно
ничего ничего не видно кроме
того что нет ничего благодаря трахоме
или же глазу что вырвал заклятый враг
и ничего не видно мрак
1992

Памяти Клиффорда Брауна

Это – не синий цвет, это – холодный цвет.
Это – цвет Атлантики в середине
февраля. И не важно, как ты одет:
все равно ты голой спиной на льдине.
Это – не просто льдина, одна из льдин,
но возраженье теплу по сути.
Она одна в океане, и ты один
на ней; и пенье трубы как паденье ртути.
Это не искренний голос впотьмах саднит,
но палец примерз к диезу, лишен перчатки;
и капля, сверкая, плывет в зенит,
чтобы взглянуть на мир с той стороны сетчатки.
Это – не просто сетчатка, это – с искрой парча,
новая нотная грамота звезд и полос.
Льдина не тает, словно пятно луча,
дрейфуя к черной кулисе, где спрятан полюс.
февраль 1993

Персидская стрела

Веронике Шильц

Древко твое истлело, истлело тело,
в которое ты не попала во время оно.
Ты заржавела, но все-таки долетела
до меня, воспитанница Зенона.
Ходики тикают. Но, выражаясь книжно,
как жидкость в закупоренном сосуде,
они неподвижны, а ты подвижна,
равнодушной будучи к их секунде.
Знала ли ты, какая тебе разлука
предстоит с тетивою, что к ней возврата
не суждено, когда ты из лука
вылетела с той стороны Евфрата?
Даже покоясь в теплой горсти в морозный
полдень, под незнакомым кровом,
схожая позеленевшей бронзой
с пережившим похлебку листом лавровым,
ты стремительно движешься. За тобою
не угнаться в пустыне, тем паче – в чаще
настоящего. Ибо тепло любое,
ладони – тем более, преходяще.
февраль 1993