Февраль (СИ), стр. 89

Учитывая то, что родом из Лиона была ваша покорная слуга, мадам Жозефина, беседа начинала принимать опасный оборот. Не сомневаюсь, что ещё чуть-чуть, и Томас догадался бы связать одно с другим. Не устану повторять, что человек это был на удивление умный, проницательный и сообразительный!

Но, уж признайте, пожалуйста, под конец моего рассказа, что и сама Жозефина была далеко не промах!

Опустив ресницы, она изобразила неподдельную скорбь на лице, и сказала тихим голосом:

– Я ведь уже говорила, я немного знала графиню Симонс. Почему-то только теперь, после ваших слов, я вспомнила: незадолго до смерти она наняла какого-то неизвестного художника из Парижа, чтобы он написал её портрет. Наши, лионские мастера не хотели с нею связываться из-за взбалмошного характера и завышенных требований, а тот легко согласился, потому что не был с нею знаком. И потому, что сумму за этот портрет Иветта назвала баснословную, как тут откажешься? Думаю, если вы спросите её мужа, Дэвида Симонса, как звали того художника, он назовёт вам имя Габриеля Гранье.

А уж Жозефина постарается, чтобы он именно так и сделал.

Эпилог

Ровно год спустя, в шикарном двухэтажном особняке на улице Риволи давали домашний концерт. Маленькая светловолосая девочка играла на фортепиано, старательно перебирая лёгкими пальчиками по клавишам. Это была старая, забытая мелодия, невероятно сложная в исполнении – я уже достаточно хорошо разбиралась в музыке, чтобы это понимать. Музыка стала моей второй страстью после живописи.

Мадам Росселини, пожилая итальянка, сидела без малейших движений, прижав руки к груди, и, обратившись в слух, пыталась найти нюансы, неточности и ошибки в удивительно красивой мелодии, льющейся из-под пальцев семилетней мастерицы. Напрасно старалась. Я, например, уже с первой секунды поняла, что не будет никаких ошибок – эта малютка привыкла во всём достигать совершенства, она была такой же упрямой и старательной, как и её отец. Эти мысли заставляли меня улыбаться, особенно, когда я вспоминала ту феноменальную настойчивость, с которой он снова и снова добивался меня. И как это ему только не надоедало, право? Мне не было от него ни малейшего спасения, а он как будто не замечал моей демонстративной холодности, и продолжал свой усиленный штурм, изо дня в день, с ещё большим упорством, вплоть до того знаменательного дня, когда крепость под названием Жозефина Лавиолетт пала, не выдержав долгой обороны. Я снова улыбнулась, вспомнив его счастливые глаза, когда пропасть между нами начала стремительно сокращаться… И то, с какой надеждой он смотрел на меня тогда, заставило меня улыбнуться в третий раз. А что вы хотите? Я теперь часто улыбалась! Гораздо чаще, чем раньше.

Благодаря Эрнесту я изменилась, стала намного лучше, это даже Франсуаза заметила, а уж вы-то знаете, как редко говорит она что-то хорошее в мой адрес! А ещё Эрнест научил меня прощать. Именно поэтому рядом со мной сидел сейчас пожилой, худой мужчина, Гектор Лавиолетт, мой отец. Он уже давно жил с нами, в нашем огромном особняке на одной из самых известных улиц Парижа. Он больше не перебивался с хлеба на воду в своём разорённом лионском домике, он готовился встретить почётную старость в роскоши, и был мне за это бесконечно благодарен. А ещё он хорошо играл на фортепиано, и сумел научить нашу малютку некоторым фокусам, ещё до того, как я наняла для неё мадам Росселини, превосходную пианистку и просто хорошую женщину. Поэтому сейчас папа прислушивался, чуть склонив голову на плечо, и всё пытался понять – не фальшивит ли?

Зря стараетесь, думала я с триумфальной улыбкой. Моя девочка будет безупречна, я знала это, я в неё верила! Верила и Франсуаза, так же присутствующая на этом вечере, да не одна, а с хорошей компанией. Моя любимая Манон, её дочка, заинтересованно слушала игру – они с Луизой подружились, и Манон теперь хотела научиться играть так же хорошо, как она. Сынишка Франсуазы, семилетний Пьер, был ещё слишком мал для того, чтобы разбираться в музыке, куда больше его интересовал огромный живот собственной матушки, к которому он время от времени робко прикасался с живейшим интересом. Я вовсе не хочу обозвать Франсуазу толстой, как раньше – вовсе нет, я уже больше не такая язвительная, и давно забыла о том, что такое ехидный сарказм! Франсуаза была на восьмом месяце беременности. И это в сорок шесть лет, вот так-то! Я была за неё сказочно рада, а уж как был рад её муж, Ганс Фессельбаум! Теперь я наконец-то выучила, его звали Ганс, а не Фриц. Перехватив мой взгляд, он улыбнулся мне с благодарностью. О, да, они все смотрели на меня с благодарностью – и мой папа, и Ганс, и сама Франсуаза! Они все считали, что обязаны мне своим счастьем, а я не спешила их в этом разубеждать. Должна же была Жозефина оставить себе хоть капельку тщеславия? Иначе она стала бы слишком хорошей и правильной, а таких людей попросту не бывает, как сказал однажды один мой знакомый журналист из России…

– Мадам де Бриньон! Мадам де Бриньон!

Ох, это, кажется, меня! Всё никак не привыкну к своему новому имени! А мадам Росселини тем временем продолжала тянуть меня за рукав и приговаривать:

– Она это сделала! Вы слышали? Слышали, как чисто сыграла? У неё прежде никогда не получался этот момент, а теперь…

– Белла, ну тише же! – Проворчал мой папа, хмуря седые брови. – Вы мешаете мне слушать!

Вы тоже отметили это дружеское «Белла»? На самом деле её звали Изабеллой, но по имени у нас в доме её никто никогда не называл, предпочитая вежливое «мадам Росселини». Думается мне, у этих двоих вскоре что-то получится, недаром папа бросает на неё такие заинтересованные взгляды, когда думает, что этого никто не замечает. Но Жозефину ему не провести, Жозефина всегда была внимательна к деталям!

И вот, наконец, музыка стихла. Наша гостиная, оборудованная под зрительный зал, взорвалась аплодисментами, и мы с Эрнестом хлопали громче всех. Поймав на себе его тёплый взгляд, я поднялась со своего места, и направилась к Луизе, чтобы одной из первых выразить восторг её мастерской игрой. По пути я с лёгкой грустью посмотрела на одну из картин, что висела на стене. На ней была изображена молодая женщина с чёрными волосами, огромными тёмными глазами, и острыми скулами. Это была Жозефина, но это была вовсе не та Жозефина, какую вы видите сейчас. Той Жозефины больше не было, она умерла вместе с Габриелем в домике у реки.

Нынешняя Жозефина больше никого не ненавидела, нынешняя Жозефина обуздала своих демонов и научилась любить, а характер свой показывала лишь в отдельных случаях, и чаще всего они касались воспитания малышки Луизы. Эрнест считал, что я её слишком балую, а я упрямо доказывала, что девочке нужна материнская любовь, а иначе из неё вырастает то же, что выросло в своё время из меня! Как бы там ни было, ограничивать себя в этих вопросах я ему не позволяла – Эрнест всегда безбожно проигрывал в этих спорах, особенно, когда к нам подключалась сама Луиза. У этой крошки был отцовский характер, и если Эрнест худо-бедно мог справиться с каждой из нас по отдельности, то обеих сразу ему было не одолеть.

Рядом с моим портретом вдоль по стене висело ещё несколько картин, преимущественно пейзажи: горы, зелёные швейцарские луга, и тающий в реке розовый закат… Всё это были работы Габриеля. Я развесила их везде, куда только можно было, из последних сил стараясь избежать ощущения нагромождённости. И я гордилась ими! Шутка ли – иметь у себя в гостиной картину одного из самых известных в Париже художников! Да не одну, а с десяток…!

Я прославила его после его смерти. Я выкупила ту самую галерею Этьена де Лакруа, о которой Габриель так мечтал, и поместила в неё только его работы и никакие больше. Поначалу это казалось проигрышным делом, и Франсуаза не раз говорила мне об этом, ведь к неизвестным талантам всегда относятся с подозрением. Но один мой знакомый русский журналист из «Ревю паризьен» написал парочку хвалебных статей о галерее, и уже через месяц она приносила такой же доход, как и один из моих банков. А что вы хотели? Искусство всегда будет в цене, главное грамотно подойти к этому вопросу!