Февраль (СИ), стр. 83

А я-то думала, что хуже уже не будет…

– Жозефина, – простонал он, прижимая меня к себе. – Жозефина, чёрт бы тебя побрал, что же ты делаешь?! Глупая, глупая девчонка! Зачем?!

Зачем? Он ещё спрашивал?! Затем, что я не хотела больше жить! Без Габриеля это всё равно будет не жизнь, не говоря уж о том, что я вряд ли смирюсь когда-нибудь с тем, что сделала вот этими самыми руками, ныне перепачканными в крови. Но я не собиралась ничего объяснять де Бриньону. Я лишь хотела попросить его отпустить меня, но, увы, уже и этого не могла сделать. Я пошатнулась, и упала бы, если бы он в очередной раз меня не удержал.

И вновь всё кружилось вокруг в лихорадочном танце – деревянный мостик, горы, водопад, и маленький домик у реки, где остывало тело моего любимого… И Жан Робер, бледный и перепуганный до полусмерти здоровячок Жан, с чьего лица то ли от ужаса, то ли от искреннего волнения схлынул привычный румянец. Я ещё слышала, как он спрашивал:

– Мсье комиссар, что случилось?! Мы нашли Гранье в хижине, он… он…

Ну давай же, сукин сын, скажи это! Скажи, как всё было на самом деле. Ты же видел его кровь на моих руках, и прекрасно понял, что всё это означает! Скажи, не молчи, ты ведь только поэтому не дал мне прыгнуть! Чтобы было кого обвинить во всех этих убийствах, чтобы получить похвалу от начальства и обеспечить себе дальнейшее продвижение по карьерной лестнице, ценой моей жизни. Скажи, чёрт подери, почему ты молчишь так долго?

И он сказал.

– Это я убил его, Жан.

А потом я потеряла сознание.

XXV

По правде говоря, не думала я, что мне суждено будет очнуться хоть когда-либо. Да я этого и не хотела! Длительное, тягучее беспамятство, в котором не было места боли, казалось гораздо предпочтительнее реальности, куда меня всё-таки вынудили вернуться.

Вот только случилось это спустя лишь пять дней.

Пять долгих дней полнейшего забытья. Думаю, они пошли мне на пользу. Если не моей израненной душе, то моему телу точно. Так сказали доктора. Да-да, именно доктора, во множественном числе: Ричард Хартброук и вредный швед Эрикссон сражались за меня из последних сил, с боем отвоёвывая мою жизнь у коварной пневмонии. А Арно, тот самый молодой парень из парижской полиции, им изо всех сил помогал. Он состоял экспертом в команде Эрнеста, и имел неплохое медицинское образование. Ричард сказал потом, что его помощь так же сыграла свою роль в том, что болезнь прошла так быстро, и практически без последствий.

Быстро? Без последствий?! Пять дней – это быстро, по его мнению? И то, что я всё ещё не могла пошевелиться, разве не было последствиями? Когда я попыталась возмутиться, Эрикссон осадил меня, заверив, что обычно бывает гораздо хуже. И, в своей извечной грубоватой манере, перечислил несколько случаев из своей практики, когда от воспаления лёгких люди умирали на третий, а то и на второй день.

Да, он говорил грубо, но всё же не слишком. Или, правильней будет сказать – не так грубо, как обычно. Создалось впечатление, что он за меня искренне переживал – удивит вас, если я скажу такое? Не знаю, меня вот удивило, я категорически не желала воспринимать этого мизантропа в качестве заботливого дядюшки, но Франсуаза сказала потом, что если бы он не пожалел для меня своих элитных лекарств, припасённых для особ королевской крови, то Хартброук с Арно ни за что меня бы не вытащили. Я на это ответила, что, наверное, Эрикссону нужно за них заплатить, но вредный швед такими глазами посмотрел на меня, что стало ясно – я его смертельно обидела. «По-вашему, я не давал клятвы Гиппократа, мадам?», ехидно спросил он. «По-вашему, я не спас бы вас, будь вы не в состоянии отблагодарить меня?!», и, далее, уже Хартброуку: «Чёртовы французы! Ричард, я уже говорил тебе, как ненавижу французов?! Хуже могут быть, пожалуй, только русские, но те хотя бы лягушек не едят!»

На этой фразе я невольно рассмеялась, хоть мне и было не до смеха в ту секунду. А Эрикссон, всё ещё качая головой и строя из себя обиженного, развернулся и вышел. Я бы кинулась вдогонку, клянусь вам, если б только могла встать! Мне показалось, что я смертельно его обидела, и я хотела сделать что угодно, лишь бы искупить свою вину. По одному его слову я упала бы на колени – на глазах у всего «Коффина», если бы он попросил!

Но, как выяснилось, обиделся доктор всё же не смертельно – на следующее же утро он вернулся, и вполне дружелюбно поинтересовался о моём самочувствии. Эрикссон вёл себя непринуждённо, будто не я оскорбила его своими подачками вчера вечером, и будто не он сам рассуждал вчера о нестерпимой ненависти к нашей нации – так, словно ничего не случилось! И только тогда до меня дошло, что, похоже, человек-то он, по сути, неплохой и уж точно не злой, просто у него отвратительный характер, вот и всё. Поймав его за рукав, я привлекла его внимание, и, улыбнувшись так благодарно, как только могла в тот момент, сказала большое спасибо. И тогда произошло невероятное – вредный швед тоже улыбнулся. За всё то время, что мы были с ним знакомы, я ни разу не видела, чтобы он улыбался. «Пожалуйста, мадам Жозефина», – сказал он, впервые обратившись ко мне по имени, – «но только чур в следующий раз, когда Хартброук пропишет вам постельный режим, давайте договоримся, что вы не будете гулять под дождём! Хорошо?»

Хорошо. Не слишком я поняла, причём здесь какие-то прогулки, тем более, ни под каким дождём я отродясь не гуляла, но выяснилось это позже. Когда стало понятно, что абсолютно никто из постояльцев «Коффина» не знает о моей причастности к убийству Габриеля Гранье.

Эрнест взял всё на себя, позаботившись о том, чтобы моё имя в этой истории не упоминалось. И я, признаться, не поверила в это, когда узнала. С какой стати ему меня покрывать?! Неужели он не видит своих очевидных выгод? Если предположить, что я – это Февраль (а доказательств этому, при желании, насобирать можно предостаточно), то яснее картины не придумаешь. Я решила сбежать, осознав, что меня вот-вот раскроют, и заручилась помощью своего любовника, несчастного Габриеля Гранье. Который раскрыл меня и сказал, что не намерен больше содействовать, и тогда я, из страха, что он сдаст меня властям, убиваю его в домике у реки. А уж этого доказывать никому и не пришлось бы – его кровь на моих руках, и револьвер, оставленный на месте преступления говорили сами за себя.

Эрнест, похоже, был очень глуп, если не додумался до такого чудесного решения всех своих проблем! Ведь никто из его начальников не усомнился бы, услышав уже знакомое имя Жозефины Бланшар, этой порочной женщины, этой прирождённой убийцы! И тогда де Бриньона ждала бы слава, едва ли не мировая слава, за то, что он собственноручно задержал серийного убийцу, державшего в страхе всю Францию и Швейцарию!

Почему он этого не сделал? Я не понимала.

Ну, или, хорошо, не хотела понимать.

И даже то, что он все эти пять дней провёл у моей постели, не натолкнуло меня ни на какие мысли. Его-то я и увидела первым, в тот момент, когда открыла глаза. Его усталое лицо, измученное, осунувшееся, небритое, и какое-то несчастное. Скажите на милость, и чего он так переживал?

«Он боялся, что ты не выкарабкаешься!», поучительно сказала Франсуаза, а я даже спорить не стала. Разумеется, боялся! Мёртвая я представляла для парижских властей не такую ценность, как живая. И с мёртвой Жозефиной Бланшар у него не получилось бы прославиться так, как с живой! Поэтому поначалу я не понимала намёков Франсуазы, а потом уже начала делать вид, что не понимаю.

Это произошло после того, как мы с Эрнестом остались одни. Эрикссон ушёл, обиженный моим предложением денег, Хартброука увела Франсуаза под предлогом какого-то очень важного разговора, а Арно попросил уйти сам Эрнест. И я сразу почувствовала себя в безнадёжном положении, когда за парнем закрылась дверь. Я ждала, что де Бриньон вкратце обрисует мне мои дальнейшие перспективы, начинающиеся в здании суда и заканчивающиеся на гильотине, но он сказал лишь: