Послесловие к подвигу, стр. 29

14

Сжимая зубами трубку, Федор задумчиво смотрел в распахнутое окно своей небольшой комнаты. Борода Мефистофеля была окутана синими облаками табачного дыма. Федор курил не затягиваясь. Просто было приятно посидеть перед сном в одиночестве, когда весь город уже спал, а в тех квартирах, где семьи фашистских летчиков еще бодрствовали, окна были безукоризненно затянуты шторами и ни одна полоска света не пробивалась из них. Где-то неподалеку, очевидно над Магдебургом, стояло зарево прожекторов и глухо били крупнокалиберные зенитки по невидимым отсюда самолетам, скорее всего, английским. В последнее время бомбежки усилились, Федор этому радовался и тосковал, оттого что он не там, не под прожекторами и зенитками, на той высоте, с какой можно сбрасывать бомбы по этим ненавистным городам и аэродромам. «Хотя бы этот аэродром когда-нибудь зацепили, – со злостью думал он. – Посмотрел бы я, как забегали бы все эти золлинги и хельдерсы, да и румыны в придачу, которые в свободное время норовят не вылезать из казино!» Было тоскливо от сознания, что обстоятельства его существования мало изменились, а роль пленного, решившего служить третьему рейху, дается все труднее и труднее. Еще одна надежда вырваться из плена померкла навсегда. Он рассчитывал, что не сразу, а со временем удастся овладеть двухмоторным бомбардировщиком, тайком проникнув в его пилотскую кабину, взлететь поперек старта и взять курс на восток, к своим. Но в этом учебном центре будущих фашистских пилотов учили летать исключительно на «мессершмиттах», радиус действия которых позволил бы долететь только до бывшей немецко-польской границы, не дальше. К тому же контроль за каждым его шагом все усиливался.

Правда, теперь ему разрешали в качестве инструктора летать на двухместном самолете с очень лаконичным объемом задания: взлет, зона, посадка. В передней кабине всегда сидел курсант, которого надо было готовить к самостоятельному пилотированию, обычно румын или итальянец, реже – немец. Лишь изредка разрешали ему полет на одиночном боевом «мессершмитте», но всякий раз как бы случайно горючего заливали в баки лишь на тридцать минут, не больше. «Вот и выходит, что я своими руками обучаю всю эту сволочь, которая потом проследует на Восточный фронт, – мрачно думал Федор. – Может, взять в очередном полете да и врезаться в землю с одним из таких пассажиров?» Но, задавая такой вопрос, он тотчас же себя пресекал: «Невелика честь отдать свою жизнь за какого-нибудь воспитанного Муссолини, пропахшего макаронами сопляка. Уж чего бы проще было тогда руками задушить самого Хольца. Все-таки полковник». Прикрывая широкой ладонью трубку, чтобы при очередной затяжке ни одна искра не нарушила светомаскировки, Нырко выпускал за окно в звездное небо одно облако за другим, продолжая свои размышления. «Нет, бездарное самоубийство – удел слабых. Самопожертвование – акт совершенно иной. Но оно должно быть таким, чтобы гибелью своей ты ошеломил врага, содрогнул его и, если можно, уничтожил как можно больше людей, одетых в фашистскую форму. Нет, мой час еще не настал, и я дождусь своего часа!»

Вынув изо рта догоревшую трубку, Нырко на ощупь отыскал на столе пепельницу, пододвинул к себе. Он вдруг вспомнил, что когда-то, уже давно, увидев эту трубку в его руках, Лина оживленно воскликнула: «Какая красивая! И чертик что надо. Дай посмотреть, – Она нежно погладила трубку и улыбнулась. – Федя, а можно я оставлю ее себе. Ты летчик, и тебе вредно курить».

Тогда он застенчиво улыбнулся и неуверенно возразил: «Бери, конечно. Только эта трубка, она, знаешь… она со мной всегда и на земле, и в воздухе. А курить я не курю, только понарошку дым пускаю». – «Она у тебя как талисман, – догадалась Лина, – Тогда ты мне ее не давай, пускай у тебя остается».

Потом эту трубку в обломках его разбившегося истребителя нашел Сережа Плотников и вернул уже в госпитале во время своего единственного, первого и последнего визита. Брал ее в руки и веселый интендант Птицын и, возвращая, сказал: «Хороша, едят тебя мухи с комарами». Федор заботливо обернул ее носовым платком и спрятал в карман грубошерстных брюк немецкого покроя. «Нет, дорогие друзья, погибшие и сражающиеся, – прошептал он грустно, – никто из вас не имеет права сказать, что майор Нырко когда-нибудь может дрогнуть перед врагом. Никто!»