Старые друзья, стр. 46

Между тем спорщики подхватили другую тему.

— До Госкомспорта перестройка не дошла, — донесся до меня голос Птички. — Преступно тратить сотни миллионов на спортивную элиту, когда в детских домах нищета! Гриша, дай на минутку Лаэрция, я там подчеркнула одно место.

Зная мои пристрастия, Птичка подарила мне на день рождения книгу древнегреческого писателя Диогена Лаэрция «О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов». Найдя нужную страницу, Птичка прочитала:

— «Далее, Солон сократил награды за гимнастические состязания, положив 500 драхм за победу в Олимпии, 700 драхм — на Истме и соответственно в других местах; нехорошо, говорил он, излишествовать в таких наградах, когда столько есть граждан, павших в бою, чьих детей

надо кормить и воспитывать на народный счет». Впечатляет? — Птичка потрясла книгой. — Мой коллега, известный спортивный врач, говорит, что взрастить и содержать одну лишь спортивную звезду стоит столько же, сколько построить ясли… И до каких пор мы будем швырять деньги в этот бездонный колодец?.. А так называемая художественная самодеятельность? Одевать, обувать и кормить, возить из города в город, из республики в республику целую армию молодых бездельников! Володя, признайся, сколько ты тратишь на своих футболистов

и танцоров? А сколько выставок, административных дворцов, разного рода форумов и прочей показухи! Нет уж, сначала — детские, родильные дома и больницы!

Потом долго спорили о перестройке, правильным или неправильным путем мы пошли, потом Вася подверг критике разгул демократии и гласность, из-за которых министры и их замы стали нервными, Володька обозвал Васю тормозом, а Вася Володьку левым экстремистом, потом Серега, который от этих споров стал страшно зевать, припомнил о фронте, и все ударились в воспоминания, потом купались в реке, валялись на травке и дремали, а к вечеру стали жарить шашлыки. Накрыли стол, притащили из холодильника бутылки, наставили всякой снеди, дымящиеся шампуры…

Хорошо прошел день, жалко было его омрачать… Птичка предложила выпить за Андрюшкину светлую память. Молча, не чокаясь, подняли рюмки.

— Погодите, — я поставил рюмку на стол. — Успеем. Давайте сначала разберемся, почему мы пьем сегодня за Андрюшкину светлую память, а не за его здоровье.

Из-за сильного волнения я стал заикаться, и голос мой сел — сам его не узнавал, будто чужой. И выражение лица, наверное, стало чужим; во всяком случае, все замолчали и с недоумением на меня смотрели, а Птичка — та даже со страхом: видать, ждала чего-то, не слепая, уж она-то чувствовала, что со мною что-то происходило.

— Ты что, Гриша? — посерьезнел Вася.

— Ладно, давайте сначала за светлую память, — я залпом выпил водку. Налил еще, выпил один. Потянулся к бутылке, но Костя молча ее убрал.

— Что с вами, Гриша? — тревожно спросила Елизавета Львовна.

А я не мог сказать ни слова — спазм в горле. Птичка взяла мою руку, нащупала пульс.

— Наташа, возьми из моей сумки валокордин, — попросила она.

— Не надо, уже прошло, — сказал я. И тут же перехватил Мишкин взгляд: в нем было понимание!

— Мишка, ты у нас оракул, — пошутил я. — Может, за меня скажешь?

Мишка ничего не ответил.

— Гриша, — тихо проговорила Птичка, — ты нас пугаешь. Говори.

— Хорошо, — согласился я. — Хотя, ребята, ничего хорошего в этом нет. Андрюшку предал один из нас.

XXIII. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

(Окончание)

Сказал — и обомлел. Не стану лукавить, месяц готовился к этой минуте, сто раз воссоздавал в уме возможную реакцию, но никак не ожидал, что она будет такой. Теперь, когда все позади, честно признаюсь, что поначалу здорово пожалел и даже струхнул. Я себя переоценил, никакой я, к черту, не психолог. И вообще нельзя играть в такие игры, когда имеешь дело не с прохвостом-маклером или Петькой Бычковым, а со старыми друзьями.

Я ожидал упреков, негодования, даже взрыва ругательств, а ничего подобного не произошло. Наступило молчание, нестерпимо долгое и угнетающее. Только что я говорил чужим голосом, а сейчас на меня смотрели чужие люди. Теперь-то я понимаю, что иначе на тебя не могли смотреть те, которым ты обдуманно и расчетливо плюнул в душу, но тогда это было невыносимо. Минуту назад веселые, жизнерадостные, свои в доску, они молча смотрели на меня, сникшие и постаревшие, будто отгороженные каким-то барьером. И с каждой секундой этого молчания я все больше проникался мыслью, что совершил непростительную глупость, вдребезги разбил все, что было дорого в жизни. Как Андрюшка «Тощим Жаком», я тоже вынес себе приговор: такого они мне не простят. И еще, помню, подумал, что если так и будут молчать или, хуже того, встанут и начнут расходиться — пойду к реке и утоплюсь.

Но меня все-таки пожалели.

— Ты сказал и слишком много, и слишком мало, — начал Вася. — Придется тебе, Гриша, доложить, почему ты решил, что кто-то из нас.

— Чушь собачья! — Это я смягчаю. Володька выругался грубее. — Не для того я сюда приехал, чтоб получить по морде!

— Не тебе одному, нам всем врезали, — сказал Костя. — Давай, Гриша.

Это другое дело, бойкота нет, мне дали слово и должны меня понять. Я подробно, в деталях рассказал обо всем, что предшествовало встрече с Лыковым и о самой встрече. Видя, какое впечатление это произвело, я вставил в диктофон пленку с записью разговора с Лыковым, и мы дважды ее прослушали. Тут очень важны были нюансы — мои вопросы, его ответы, истерический смех.

И снова наступило молчание, но оно уже было совсем иным. Пленка потрясла, в ней была какая-то жуткая достоверность, она обвиняла всех, вместе и каждого в отдельности. Теперь мне уже никак не хотелось топиться, тайна больше не давила, ее тяжесть была разделена на всех.

— Но это немыслимо! — вырвалось у Елизаветы Львовны. — Извините, Гриша, но я не верю ни единому слову этого очень скверного человека.

— Костя, — сказал Вася, — ты поднаторел в такого рода делах, тебе и карты в руки.

— Эмоциями, Елизавета Львовна, ничего не докажешь, — сказал Костя. — Бывает, что даже последний подонок, когда его припрут к стене, говорит правду. А Гриша Лыкова припер, грубым шантажом — но припер. Я тебе, Гриша, аплодирую, с таким джентльменом, как Захар, и я бы допрос поставил примерно так же. Ладно, — Костя с силой ударил ладонью по столу, — к делу. У меня есть два соображения. Первое: профессиональный подлец и провокатор, Захар снабдил Гришу этой версией, чтобы просто ему и всем нам отомстить. Классический пример — взял и подбросил яблоко раздора. Поди проверь! Он ведь не так давно из органов уволился, вполне мог кое-какие материалы из Андрюшкиного досье повыдергивать. Такие случаи бывали, можете поверить на слово — бывали, и не раз. Второе соображение: печенкой чувствую, а я этому органу придаю большое значение, что в лыковской версии имеется какой-то элемент достоверности, в этом меня, Гриша, убедил не столько твой рассказ, сколько пленка. Поэтому предлагаю пока что отбросить первое соображение и сосредоточиться на втором, к первому мы всегда успеем вернуться.

— Пусть будет так, — кивнул Вася. — Но разговор, как я понимаю, предстоит долгий и нешуточный, Гриша выпил, а теперь и я хочу. За Андрюшкину светлую память!

Не чокаясь, выпили, долго закусывали. Такой угрюмой наша компания была разве что тогда, когда взяли Андрюшку: все, как один, пришли, и мы здорово надрались. И разговор у нас был такой, что «Тощий Жак» мог показаться невинной шуткой, каковой он, в общем, и был на самом деле. Но — внимание! — о том разговоре никто не донес! А это значит, что единственной мишенью доносчика был Андрюшка.

Так я и сказал.

— Гриша, — Птичка потемнела лицом, — мне страшно. Ты будто заживо сдираешь с нас кожу.

— Боже мой, — прошептала Елизавета Львовна, — Андрюшка… У кого могла подняться рука…

Костя усмехнулся.

— У меня, у вас, у Птички… у всех нас. Пока что мы все подозреваемые, Елизавета Львовна. Кстати, и ты, Гриша, ты ведь тоже присутствовал.