Отчий край, стр. 22

— Ты ему все-таки горчицы в разговор подпустил. Насчет маньчжурской муки и японской сакэ здорово у тебя получилось, — похвалил Пахорукова Роман.

— И не думал об этом говорить, да как-то само собой получилось. Пусть поразмыслит на досуге… А что будешь с воззванием делать, товарищ командир? Разорвать его к чертям — и дело с концом.

— Нет, зачем рвать? Я обязан доставить его Удалову. Пусть он решает.

Удалов отправил семеновское воззвание в Богдать. Журавлев распорядился огласить его во всех полках, уверенный, что своими посулами атаман никого не обманет. Партизаны знали им цену и на прошедших всюду митингах обещали биться, не щадя самих себя, чтобы победить или погибнуть. Иного выбора у них не было.

10

Прошло две недели, и под Богдатью завязались большие бои. Скоро вокруг партизанской армии сомкнулось кольцо окружения. Тогда на военном совете было решено пробиваться в долину Урова, чтобы уйти в труднодоступную местность нижней Аргуни и отправить всех раненых в очищенную от белых Амурскую область.

Оставив на Шилкинском и Урюмканском направлениях сильные заслоны, главные силы темной осенней ночью двинулись на юг, к Богдатскому хребту, занятому японскими и казачьими полками.

Погода неожиданно испортилась. Словно черным занавесом задернуло ясное звездное небо. Гонимые северным ветром, налетели косматые тучи, пошел дождь со снегом. Насквозь промокшие люди начали мерзнуть. Сносно чувствовали себя только те, у кого были шинели и дождевики.

От подножья хребта до перевала было одиннадцать верст. Дорога шла в сплошном коридоре дремучей тайги. Гигантские деревья, сплетенные ветвями над извилистой дорогой, сеяли на головы бойцов ледяные брызги и последние уцелевшие листья. Холодно и неуютно было раненым на телегах, тревожная неизвестность томила людей в строю.

Назначенные для атаки японских позиций сотни Первого и Второго полков спешились в двух верстах от перевала. Отдавая коня Ганьке, Роман спросил:

— Ну как ты, не робеешь?

— Пока не робею. Не знаю, как дальше будет.

— Давай, братишка, расцелуемся на всякий случай. — Голос Романа был глухим и печальным: — Сон я сегодня нехороший видел. Будто оступился мой конь, и вылетел я из седла на всем скаку.

— Такой сон ничего. Вот если наяву под тобой конь споткнется, тогда худо. Об этом я не раз слыхал от дедушки и отца.

— Ну, раз так, тогда спасибо. Ты в случае чего держись за Кум Кумыча. С ним не пропадешь.

В это время к Роману подбежал его ординарец Мишка Добрынин, отчаянный щеголь и отличный стрелок. Он был в брезентовой куртке, с двумя гранатами на поясе. За плечами у него тускло поблескивала винтовка с примкнутым японским штыком.

— Товарищ командир сотни! — обратился он к Роману. — Там вас начальник Особого отдела спрашивает. Сейчас придет сюда. И что ему тут надо за полчаса до атаки?

Роман ничего ему не ответил.

На тропинке уже появился Нагорный. Он был в зеленой солдатской стеганке, туго перепоясанной ремнем. На ремне, как и у Добрынина, висели две бутылочные гранаты и наган с расстегнутой кобурой. Выглядел Нагорный подтянутым и помолодевшим.

— Здравствуй, товарищ Улыбин! Я к тебе.

— Чем могу служить?

— Послан партийной организацией в вашу сотню, — и, видя недоумевающий взгляд Романа, сурово добавил: — Ты коммунист, и знаешь, зачем в такую минуту мы идем на передовую… Там со мной еще четыре товарища из других полков. Давай распределяй нас по взводам.

— Неужели пойдете в передовой цепи? Тяжело придется с вашим здоровьем.

— Здоровье — здоровьем, а штурм — штурмом. Если не возьмем хребет, все может кончиться катастрофой. Тогда и с хорошим здоровьем не сдобровать.

Роман распределил пришедших коммунистов по взводам. Партизанские цепи, держа локтевую связь, осторожно двинулись по черной, наполненной шумом и скрипом деревьев тайге. Впереди шли гранатометчики, подобранные из фронтовиков. Ганька проводил их с печалью на сердце, и ему стало холодно и тоскливо.

В это время подошел к нему вездесущий Кум Кумыч, проверил, хорошо ли Ганька привязал коней, и стал жаловаться на погоду, на «ревматизм» в ногах. Ганька сразу понял, что на душе у старика кошки скребут.

— Как, Кум Кумыч, думаешь, — собьют наши японцев? — спросил он, укрываясь от косого дождя и холодного ветра за стволом огромной лиственницы.

— Какой я тебе Кум Кумыч! — огрызнулся обиженный старик. — Это дураки меня окрестили. А для умных я Анисим Анкудинович Селезнев. Так ты и зови меня. Иначе наша дружба живо кончится… А на вопрос твой я отвечу: должны сбить, иначе всем нам крышка. Сзади нас поджимают так, что надо бы хуже, да некуда. В Богдати, говорят, уже белые. По долине Урюмкана прорвались… Дернул меня черт на старости лет партизаном заделаться. Мне сейчас бы дома на печке лежать да тарбаганьим жиром ноги натирать.

Ганьку оскорбило его признание. Такие слова были сейчас преступлением перед теми, кто шел на штурм хребта. С дрожью в голосе он бросил:

— Ты раньше времени панику не разводи! Как тебе не стыдно? Люди на пулеметы идут и не боятся, а ты в тылу от страха посинел. И в самом деле сидел бы лучше дома.

— Эх, Северьяныч! И жил бы я дома, да терпенья моего не стало. Дома теперь еще хуже, чем здесь. Со мной ведь оно как получилось, ты только послушай. Человек я бесхитростный разговорчивый. Поехал по провесне в лес за дровами, а навстречу люди с ружьями едут. Ни погон на них, ни красных ленточек. Вот и попробуй разберись — кто такие. Люди русские, молодые, веселые. Думаю, скорее всего красные. А они со смешком, словно в шуточку спрашивают: «Ты, старик, какой — красный или белый?» Я им возьми да и ляпни: красный, мол, у нас вся деревня за красных стоит. «Ах ты такой-сякой разэтакий! — заорали они. — Снимай, старый пес, штаны!» Разложили меня, грешного, на травке и всыпали пятьдесят плетюганов. Садко били, с потягом, с оттяжкой. Домой я потом на брюхе ехал, боль, не приведи бог. Десять дней после ни лежать, ни сидеть не мог. Весь огнем горел. Даже пролежни належал. Это мой дальний сродственник Кешка Терпугов постарался. Он меня в обличье-то не признал, ну и порол, как чужого. Поправился я, старуха на мельницу погнала — мука у нее вся кончилась. Туда доехал благополучно, а на обратном пути снова напоролся на военных. Засвербило мое поротое место, а куда денешься? Подъезжаю, вижу — все с погонами и лампасами. Ну, думаю, тут хоть по крайней мере все ясно. Промашки, похоже, не произойдет. К тому же у одного морда дюже знакомая, хоть и противная. Спрашиваю: «Из Зерентуя?» «Из Зерентуя», — говорит. «Седякин?» — «Он самый», — отвечает. А Седякин, я слышал, у Семенова в Третьем полку служит. И когда пристали ко мне, за кого стою, кому сочувствую, я спокойно, хоть и покривил душой, отвечаю: белым, братцы, белым. Ну и попал пальцем в небо. Это, оказывается, партизаны в казачью форму вырядились, на разведку ехали. Тоже всыпали за мое почтенье. В две нагайки работали над моей сидюлькой… Отделали, застегиваю я со слезами штаны и спрашиваю этого подлеца Седякина, давно ли он красным заделался. «Давно, — говорит, — в среду на той неделе ровно месяц будет». Он, собака, переметнулся, а я за него вон какую беду схлопотал. Едва отпоила меня старуха кузьмичовой травой, и решил я, чем дома горе мыкать да поротым ходить, в партизаны податься. Они тогда в Мунгаловском стояли, а белых и слыхом не слыхать было. Еду, вдруг из кустов напересечку партизаны бегут. И у каждого на правой руке плетюган висит. Жуткое дело! Неужели, думаю, и здесь свое заработаю? И пустился я на хитрость. «Кто такой?» — орут. «Пестрый, — говорю, — самый настоящий, без всякой подделки». И рубаху задираю, рубцы показываю. Рассказал им про все свои злосчастья, так они чуть было животы не надорвали. Один из них потом признался, что на моей сидюльке его работа, а извиниться и не подумал… Вот такие дела…

Ганька оттаял. Он вдоволь посмеялся над исповедью Кум Кумыча и забыл о вспыхнувшей было к нему неприязни. Но когда раздумался, решил, что старик многое приукрасил. У партизан порка была не в моде, за нее сурово наказывали. Зато белые по всякому поводу пускали в ход шомпола и плети. И он сказал Кум Кумычу: