Даурия, стр. 81

Едва подъехала первая тройка, как из кошевы дружно грянули промороженные голоса:

— Здорово, посёльщики!

— Герасим! Брат… здравствуй!..

Из кошевы ловко прыгнул стройный черноусый казак. На нем была сивая каракулевая папаха и длинная с защитными петлицами шинель. Герасима с коня словно ветром сорвало. В бежавшем к нему казаке узнал он брата Тимофея, взятого на службу еще в девятьсот тринадцатом.

— Эка радость, эка радость!.. — обнимая Тимофея, без конца повторял Герасим, и крупные слезы текли по его щекам.

— Тимофей!.. В крест, в бога… Тащи брата сюда, — требовали из кошевы.

Краснолицый, в распахнутом полушубке, гигант-батареец извлек откуда-то бутылку и алюминиевую кружку. Потрясая бутылкой над головой, он горланил:

— Не стесняйтесь, посёльщики, подходите… Кум Герасим, да подходи же! Надо же нас с приездом поздравить. И седоков сюда давайте. Выпьют они вина и будут сидеть на бегунцах, как привязанные.

Герасим и донинский казак подошли, стали здороваться со всеми за руку. Только здороваясь с батарейцем, Герасим признал в нем Федота Муратова и не удержался, воскликнул:

— Ну, паря, и чертяка же ты стал! Молодцом, молодцом!.. Ну, за счастливое возвращение до дому…

X

Вечером началась гульба. Давно не гуляли так мунгаловцы. На всех улицах и проулках взмывали в мглистое небо тягучие старинные песни, лихо наигрывали тальянки. А гладкую дорогу звучно секли копыта троек. С гиканьем и стрельбой катала разряженных девок казачья молодежь из конца в конец поселка. Видимо-невидимо понабилось гостей к Герасиму Косых. Гости уже заполнили горницу и кухню, а с улицы подваливали еще и еще. Из фронтовиков не пришел к Косых только Арсений Чепалов. Его не пустил на гулянку Сергей Ильич.

— Своей компанией гулеванить будем! — прикрикнул он на Арсения. — Гераська созвал всех рваных и драных, не с руки нам водиться с такими. Да и собралась их такая прорва, что за раз не накормишь. Потом и ложки серебряные от таких гостей прятать надо.

Арсений злобно подумал про отца: «Все такой же хапуга. Удавится за копейку», но смирился и остался дома.

Герасим и Тимофей угощали гостей ханьшином. В горнице на широкой русской печке стояли у них четверти, графины, бутылки. Тускло поблескивал в них вонючий контрабандный ханьшин. Никула Лопатин, втираясь в горницу, радостно изрек:

— Мать моя вся в саже!.. Тут не только напиться, в пору и утопиться.

— Если таких, как ты, прожорливых не будет, — пошутили от столов.

Гости вели себя степенно, глухо переговаривались.

Фронтовик Никита Клыков, чьи синие, косо поставленные глаза полыхали сухим, пронзительным блеском от перенесенной на фронте какой-то болезни, возбужденно рассказывал Каргину:

— Бросили, понимаешь, Елисей Петрович, фронт и поперли. Офицеров, которые по-собачьи себя с нашим братом при старом режиме вели, посекли да постреляли. За все тычки и плюхи сполна расквитались. И теперь бы мы, понимаешь, в окопах вшей кормили, кабы не большевики. Им надо спасибо говорить. Главный у них Ленин, а это — всем головам голова. За простой народ горой стоит и на сто лет вперед все знает.

Каргин покорно поддакивал Клыкову, но ему становилось не по себе. Он быстро понял, что Никита — это кипяток, который может в самый неожиданный момент смертельно обжечь. «Самое лучшее — быть от Никиты подальше, — решил он про себя. — Только как от него отвязаться?» — мучительно размышлял Каргин и надумал.

— Извините меня, Никита Гаврилович, мне, знаете ли, домой сходить надо. Кони у меня не убраны. Я на одну минутку. Мы еще поговорим, Никита Гаврилович, — состроив самое любезное лицо, сказал он и нырнул в толпу от нежелательного собеседника.

К Никите обратился Платон Волокитин:

— Растолкуй-ка ты мне, Гаврилыч, какие такие большевики? Что, ростом они больше или количеством превышают?

— Справедливость на ихней стороне, оттого и прозываются так.

Польщенный вниманием, с которым прислушивались к его словам почтенные старики, Никита заговорил громко, самоуверенно:

— Только вот в дороге мы и с большевиками малость поцапались.

— Да ну?

— Не ну, брат, а да… Они нас, казаков, ненадежными посчитали, обезоружить задумали. Да нас ведь голой рукой не схватишь, колючие мы. Мы, понимаешь ли, целым полком ехали, с батареей. Считали мы себя за большевиков, а разоружаться и не подумали. Никакими нас уговорами пронять не могли.

— Отчего же это?

— Оттого, что быть безоружными нам никак нельзя: вдруг буржуи и белопогонники старые порядки вернуть надумают. Чем их бить будем? Вот и пробивались мы кое-где пулеметами.

За столом напротив Никиты сидел Иннокентий Кустов. Гулять он пошел ради вернувшегося с фронта племяша Ивана Гагарина. Вымочив никлые усы в огуречном рассоле, сидел он, слушая рассказ Никиты, и с трудом ворочал отуманенными глазами. И вдруг, перебив рассказ Никиты, сердито сказал:

— Не то!

— Что не то? — удивился Никита.

— Говоришь не то… Хвастаешься, а хвастаться нечем. Плохие вы казаки, пальцем вас делали да лыком шили. Курицы, а не казаки. Войну провоевали, домой без погон вернулись. Послушались какого-то там Ленина.

— Ты, Кеха, вот что. Ты меня ругай, а Ленина лучше не трогай. Знай меру, — сказал помрачневший Никита и, распаляясь, повышая голос, добавил: — Ленину ты в подметки не годишься, так что лучше пей да помалкивай.

Если бы смолчал Иннокентий, могло бы все этим и кончиться, но он вздумал оборвать Никиту:

— А ты не покрикивай тут, не шеперься. Не тебе, голоштанному, учить меня. Ты ведь казенными штанами грех свой прикрыл, а туда же — я да я.

— Вот как! — поднялся с лавки Никита. — Значит, голоштанный я? — Злая синева переливалась в его уставленных на Иннокентия глазах, малиновыми пятнами покрылось сухое скуластое лицо.

— Дядя, дядя, — зашептал Кустову его племянник-фронтовик Иван Гагарин, — не распекай ты его. Горячий он, у пьяного у него голова без хозяина. Его распалишь, а потом и не сладишь.

Но Иннокентий не утихомирился. Он стукнул по столешнице кулаком, заорал:

— Вместо того чтобы германцев и турцев завоевать, вы домой разбежались. Ждали вас тут, таких-то. Вояка! Со смутьянами снюхались. Уговорили вас, а вы… Куда царя-то умыли? Бубновый туз вам на спину.

Никита кинулся к нему, норовя схватить его за горло.

— Ах ты, буржуй недобитый! Кровосос! Все вы тут сволочь на сволочи. Подождите, скоро узнаете, как у бога бабушку зовут.

— Кто бурзуй? Ты это кого лаешь? — Встал между ним и Иннокентием Платон Волокитин. Он поднял над головой тяжелые, как кузнечные молоты, кулаки и пригрозил: — Кто меня бурзуем назовет, того вот этими кулаками придушу.

Никита нагнулся, выхватил из-за голенища нож. Платон поднял над головой табурет, а Иннокентий, испуганно заголосив, бросился в запечье. Вспыхнул невообразимый гвалт. Крепкий суковатый пол горницы заходил ходуном. Выкручивая руки Платону и Никите, повисли на них разгоряченные люди. Никиту скрутили быстро. Но Платон, напружинив плечи, рванулся, и полетели во все стороны державшие его казаки.

— Платон! Брось дурака корчить! — перекрывая все голоса, прокричал Герасим. Силач присмирел.

Никиту повели домой Тимофей Косых и Иван Гагарин. С порога выдираясь из накинутой на плечи шинели, он, задыхаясь, прохрипел Иннокентию, попавшему ему на глаза:

— Попомнишь ты меня, лысая говядина. Я тебе не батрак, чтобы меня лаять, а добрых людей каторжниками обзывать. Я себя не пожалею, а укорот тебе сделаю, на всю жизнь научу.

— Катись давай, катись… Разорался тут. Герой мне нашелся! — возбужденно грозил ему вдогонку кулаком Иннокентий.

Приведя Никиту домой, Тимофей и Гагарин долго уговаривали его, чтобы он разделся и лег спать. Напуганная его видом жена, миловидная и застенчивая казачка, которую в поселке звали Натальей Никитихой, постелила ему постель. Рухнув мешком на кровать, Никита сказал:

— Ну ладно, спать так спать. Всю мне радость отравил этот косоротый Кеха. Дай-ка мне воды, да со льдинкой, а то нутро огнем горит.