Даурия, стр. 7

— Промазал, черт!

И вдруг обрадованно вздрогнул: большой волк заметно сбавил скорость. Задние догнали и стороной обошли его. Пошатываясь, волк сделал последний прыжок и ткнулся мордой в желтую круговину прошлогоднего ковыля. Северьян, прихрамывая, побежал к зверю, на ходу заряжая берданку. К нему присоединился Каргин.

— Ты, что ли, его осадил? — спросил Северьян Каргина и боялся, что тот ответит утвердительно.

— Нет, я не в него стрелял.

— Тогда, значит, я влепил…

Пуля занизила и попала волку в грудь. Когда подошел Северьян, волк уже издыхал. В страшной, в последней ярости уставленные на человека зрачки его глаз мутились, стекленели. Все более тусклыми делались в них солнечные зайчики. Сильные когтистые лапы зверя судорожно загребали землю. По шелковистому ворсу подгрудника алым червячком сползала, запекаясь, кровь…

С облавы возвращались далеко за полдень. На гибких и длинных жердях, просунутых меж связанных пряжками лап, несли четырех волков. Волка, убитого Северьяном, несли Роман и Данилка Мирсанов, часто вытирая обильно выступавший на лицах пот.

На берегу Драгоценки сделали привал. Пили пригоршнями воду, умывались. Прямо над ними, под шаровыми, снежно-белыми облаками, реяли, изредка перекликаясь, журавли-красавки.

Неудачно стрелявший во время облавы отец Дашутки Епифан Козулин, рано поседевший казак, прозванный за это Епифаном Серебряным, взял и выпалил в журавлей. Пуля не потревожила их.

— Не донесло, Гурьяныч, — посочувствовал Епифану Никула. — Шибко они высоко. Тут из трехлинейки бить надо, а из берданки — только патроны зря переводить.

— А вот посмотрим, — ответил Епифан и выстрелил снова. Но и вторая пуля не потревожила гордых, звонко курлыкающих птиц.

— Разве мне попробовать? — спросил у Северьяна Каргин. Отмахиваясь веткой черемухи от мошкары, Северьян улыбнулся:

— Не жалко патрона, так пробуй. Их ведь в такой вышине из пушки не достанешь.

— Все-таки попробую.

Каргин встал на колено, хищно прищурился, вскидывая берданку. Хлопнул выстрел.

— Тоже за молоком пустил, хоть и атаман, — съязвил Епифан. — Видно, не нам их стрелять.

— Платон, попробуй ты. На тебя вся надежда. Если уж и ты не попадешь, тогда не казаки мы, а бабы, — сказал Каргин.

Платон сначала отнекивался, но потом согласился. Но и его выстрел был неудачным. Роман, которому тоже хотелось выстрелить в журавлей, не вытерпел, подошел к отцу, посмеиваясь сказал:

— Тятя, дай мне стрелить.

— Ишь ты чего захотел, — рассмеялся Северьян. — Ну-ну, бабахни. Пускай еще один патрон пропадет.

Роман взял у отца берданку. Сняв с головы фуражку, неловко опустился на колено и застыл, напряженно целясь.

— Народ, — закричал Никула, — посторонись, кому куда любо. Этот призовый стрелок, заместо журавля, в момент ухлопает.

Роман выстрелил. Следивший за журавлями Никула завел с издевкой:

— Целился в кучу, а попал в тучу, — и, не докончив, изумленно ахнул: — Ай да Ромка, влепил-таки.

Все увидели, как один из журавлей внезапно остановился на плавном кругу своем, покачнулся и, как сносимый ветром, стал косо и медленно падать. Упал он на широкой, приречной релке, около высыхающей озерины. У мельничной плотины играли казачата. Завидев падающего журавля, они наперегонки пустились к нему. Раненный в крыло журавль затаился в густом тростнике. Его нашли, цепко ухватили за двухаршинные крылья и повели. Шел он танцующим, легким шагом. И когда его неосторожно дергали за раненое крыло, журавль печально и громко вскрикивал, пытаясь клювом достать руки казачат.

— Ну, удивил твой Ромка народ, — сказал Северьяну Платон, — а ведь ружья правильно держать не умеет.

— Бывает, — согласился Северьян, но Платон не унимался. Его самолюбие было задето.

— Он в корову за десять шагов не попадет, а тут птицу вон на какой высоте срезал. Одно слово — фарт.

Разобиженный словами Платона, Роман сказал ему, посмеиваясь:

— Хочешь, я твою фуражку на лету дыроватой сделаю?

— Сопли сперва вытри, а потом хвастай.

— Платон, а ведь у тебя очко сжало, сознайся. Фуражки тебе жалко, голова садовая, — подзудил Никула.

— Жалко? Есть чего жалеть. Да он все равно не попадет.

С этими словами он снял с головы фуражку, внутри которой на голубом сатине подкладки желтел клеенчатый червонный туз — фабричная марка, отошел шагов на тридцать. Заметно волнуясь, метнул фуражку вверх. Роман, страшась промаха, молниеносно повел берданкою и плавно спустил курок.

Платон подбежал к фуражке, поднял ее и удрученно крякнул.

— Потрафил-таки, подлец. Испортил фуражку. А я ведь ее только позавчера купил. Задаст мне теперь жару моя баба. Уж она меня попилит, прямо хоть домой не показывайся. Сукин ты сын, Ромка!

— Не надо было бросать.

— Затюкали ведь… Поневоле бросишь.

Хохотавший до слез над горем Платона Елисей Каргин подозвал Романа, похвалил его и небрежно кинул ему трехрублевую бумажку:

— Возьми от меня на поминки по Платоновой фуражке.

Роман поблагодарил Каргина, но деньги принять отказался.

Никула не вытерпел и толкнул его в бок:

— Бери! Три рубля на сору не подымешь. Я тебе помогу их истратить. Вина купим, конфет.

Роман усмехнулся и ответил:

— У меня от конфет зубы болят.

VI

У церковной ограды гуртовалась на игрище молодежь. Девки, повязанные цветными гарусными шарфами, отплясывали под гармошку кадриль. Пыльный подорожник скрипел под ногами пляшущих пар. Парни с нижнего края сидели на бревнах, пощелкивая праздничную утеху — каленые кедровые орехи. Верховские играли на площади в «козелки» да неприязненно поглядывали на них. Они искали подходящего случая свести с низовскими какие-то старые счеты.

…Роман и его закадычный дружок Данилка Мирсанов на игрище пришли поздно. Поздоровались с девками и подсели к своим на бревна. Широкая желто-розовая заря дотлевала над сопками. Изредка по заревому фону проплывали черные тучки. Это далеко-далеко над степью летели на ночлег запоздалые стаи галок. В туманной низине за огородами бренчало на конской шее ботало, ржал сосун-жеребенок.

— Хочешь, Роман, орехов? — спросил трусоватый плюгавенький парень Артамошка Вологдин.

— Давай.

— Вы пошто так поздно?

— Да дело было…

— А мы думали, что не придете. Домой уходить собирались.

— С чего это?

Артамошка наклонился к нему, зачастил приглушенной скороговоркой:

— Да тут, паря, верховские беда как заедаются. Однако, драться полезут. Я на всякий случай тебе эту штуку припас. — Он показал Роману спрятанную под рубаху гирьку с ремешком на ушке. — Может, кого-нибудь ударишь? Верховских теперь не сожмет. У них Федотка Муратов заявился. Разодетый, курва, как барин. Сейчас у Шулятьихи гуляет.

Словно в подтверждение Артамошкиных слов, на улице в обнимку с Алешкой Чепаловым, круглолицым и пухлощеким купеческим сынком в лакированных сапогах, появился сам Федотка. Он насилу стоял на ногах. На нем синели новые с лампасами шаровары, дорогая с белым верхом и черным бархатным околышем фуражка, какие носили чиновники горного управления, была небрежно заломлена набекрень.

— Сейчас заварит кашу, недаром возле его эта сука, Алешка, увивается. Подзуживает.

— Его и подзуживать не надо, — сказал Роман, незаметно поднимая с земли и пряча в карман кусок кирпича.

Федотка Муратов был саженного роста, неладно скроенный, но крепко сшитый детина. Года четыре назад, еще подростком, жил он в работниках у Петрована Тонких. Однажды у них заупрямился на пашне бык. Взбешенный Федотка ударил быка кулаком в ухо. Бык сразу лег в борозду, из ноздрей его хлынула кровь. Насилу его отходили. И еще был случай, и тоже с быком. Елисей Каргин продал скотопромышленнику быка-производителя. Дело было в праздник, осенью. Быка вывели только за ограду. Дальше он не пошел. Его били бичами, сапогами, тянули за потяг три человека, но он не шел, застыл как каменный, тоскливо и глухо мыча. Тогда вмешался сидевший на завалинке с парнями Федотка. Плюнув на руки, он подошел к быку, взялся за потяг.