Даурия, стр. 66

Уже синькой рассвета были залиты окна, уже затихли, как всегда на свету, больные, дыша глубоко и ровно, а он все не мог уснуть. И спать ему совсем не хотелось. Неотступно стоял перед его глазами все заслонивший образ Ленки, и звали его к большому счастью, к вечно желанной жизни ее глаза, ее улыбка, похожая на первый утренний луч июльского солнца.

А утром во время обхода Сидоркин, выстукав и выслушав его, сообщил:

— Ну-с, молодой человек, выписка на носу. Все зажило, как на хорошем волкодаве.

Через четыре дня Роман уже был в Мунгаловском. С тех пор его раненое плечо стало немного пониже здорового и ныло к любой перемене погоды.

Родные твердо порешили женить его осенью на Ленке и с лета начали исподволь готовиться к свадьбе. Но скоро случились такие события, которые сломали навсегда привычную, размеренную жизнь и заставили Улыбиных надолго отказаться от женитьбы Романа.

XX

Елисей Каргин атаманил последний год. Атаманство ему порядком надоело, и он с нетерпением дожидался покрова, когда обычно бывали в поселке выборы нового атамана. В конце мая снова раскинулся у Драгоценки полотняный городок кадровцев, и по-прежнему ежедневно ходил Каргин к Беломестных получать распоряжения. В поселке давно уже косили сено, а он еще ни разу не удосужился побывать на покосе, где работали у него брат Митька и сестра. Только перед самым Ильиным днем, когда началась метка зародов, отпросился он у Беломестных на помощь косарям.

Уже заметно припекало, когда выехал Каргин из поселка. По немолчной трескотне кузнечиков в полыни, по крикам домашних гусей и уток в озерке у поскотины решил Каргин, что к вечеру соберется гроза, и стал поторапливаться.

За поскотиной догнал его Платон Волокитин на громыхающей телеге.

— Здоровенько, Елисей Петрович! Размяться, говоришь, поехал?

— Да вот вырвался кое-как. Мне ведь мое атаманство вот где сидит, — похлопал себя Каргин по затылку. — Я ведь не богач, для меня оно чистый разор. Дела не делаю и от дела не бегаю. А ты, глядишь, всех обогнал?

Платон любил прихвастнуть. Рассмеявшись, он с готовностью сообщил:

— Да, не жалуюсь. Сто копен сметано, и в кошенине лежит не меньше. Через недельку оно и конец. Покос мне беда добрый угодил. Накошу нынче сена с избытком. Только бы вот дождя эти дни не было, а то попортит кошенину.

— Ну, тогда поторапливайся. Примечаю я, что без грозы сегодня не обойдется. Вишь, как парит, — показал Каргин на небо.

На росстанях Платон свернул налево.

— Прощевай пока, — приподнял он соломенную шляпу, — мне ведь сюда.

— Подожди, подожди. Мне тебя спросить надо…

— О чем? — повернулся к нему Платон и невольно переменился в лице.

— Что это у тебя в воскресенье за потасовка с кадровцами была?

— Да полезли они на меня по пьяной лавочке. Вот и поучил я их маленько.

— Маленько, говоришь? А как же у Палашки дверь вместе с колодами вывернул?

Смущенный Платон, то и дело моргая глазами, проводя языком по губам, принялся оправдываться:

— А что же мне было делать, ежели кадровцы уцепились за дверь и уходить не желали?

— Сколько их было?

— Да, кажись, четверо. Путем я не разглядел — темно было. Я их сперва пробовал уговорить, да где там, подвыпили ребята и давай задираться. Обхватил я их всех руками, да и потянул не шибко чтобы здорово, а колоды-то возьми и вылети. Ребятки потом бить меня кинулись. Пришлось мне их через плетень покидать…

— А как же у Палашки ты оказался?

— Да ведь она мне кума. Зашел к ней, да и засиделся ради праздника, — врал Платон, боясь взглянуть на Каргина. А Каргин не унимался. Он знал, что к Палашке Платон похаживает неспроста, поэтому продолжал его допрашивать:

— Чего-то шибко к ней похаживаешь, да все ночью норовишь.

— Враки… Не хочу я их слушать, тороплюсь, — крикнул Платон и принялся нахлестывать коня.

Довольный, что подзавел его, Каргин с ухмылкой поглядел ему вслед и поехал дальше. Но не успел он отъехать тридцати шагов, как Платон окликнул его:

— Ты ничего не видишь?

Каргин обернулся. Платон показывал рукояткой бича на перевал, по которому вилась дорога к Орловской. На перевале густо взвихрилась пыль, медленно растекаясь по широкой его седловине. Через минуту на жгуче блестевшей дороге появился черный ком и стремительно покатился вниз. Скоро можно было различить лихую, с рвущимися в стороны пристяжными тройку, которую гнала по опасной крутизне какая-то забубённая сорви-головушка. Что-то смутно краснело над тройкой. Лентами ли обвитая дуга, алая ли ямщикова рубаха, или гарусный шарф его милой любушки? Как ни вглядывался Каргин, заслоняясь от солнца рукой, но определить не мог.

— А ведь, кажись, откосились, паря, — донесся до него неузнаваемо изменившийся голос Платона.

Гулко копытила, буйно рвалась оголтелая тройка. Вот она скрылась в ложбине, мелькнула за кустиками и вынеслась на каменистый пригорок. Бешеная скороговорка колокольцев донеслась оттуда. На одно мгновение, на один непередаваемо короткий миг поредела над нею ржавая пыль, и тогда сквозь закипевшие на ресницах слезы увидел Каргин красный флажок.

— Война! — прокричал он Платону и круто повернул коня. Яростно настегивая его бичом и вожжами, поскакал к поселку, надеясь перерезать тройке дорогу, но не успел. В каких-нибудь двадцати шагах от него пролетели ее вороные, роняя на дорогу горячие хлопья мыла. Звонко рубили подковы дорожный камень, высекая искры; крутились, сливаясь, колесные спицы, подпрыгивая, грохотал тарантас. Сквозь клубы пыли разглядел Каргин в тарантасе станичного казначея Таскина, прокричал ему хриплым от напряжения голосом:

— С кем?

Таскин, обернувшись, махнул ему рукой и что-то крикнул. Но сквозь гул карьера и трезвон колокольцев донесся похожий на стон обрывок:

— ан-ни-е-ей…

«С кем же? — мучительно размышлял Каргин, поспешая вслед за тройкой. — С Японией, с Китаем?.. Если с китайцами, так нынче же в бой… Вот тебе и покос, вот тебе и праздничек». Каргин не забыл еще и прошлой войны, на которой вдоволь хлебнул и мук и горя. Давно это было, но все до мельчайших подробностей помнится ему. Только отсеялись тогда, как с красным флажком в самый троицын день, когда носили девки по улицам разукрашенную лентами березу, нагрянула беда. Первый бой тогда с войском «Большого кулака» был под Абагайтуевским караулом. Четвертый пеший батальон, в котором находилось много мунгаловцев, прижали китайцы к берегу Джалайнора. Весь батальон погиб бы тогда если бы не подоспели ему на помощь Первый Нерчинский полк и казачья батарея. Темной дождливой ночью сорок верст проскакали нерчинцы по грязным дорогам. Как сейчас, помнит Каргин пригорок, на который картинно вылетела и снялась с передков батарея. С закрытых позиций стрелять тогда не умели. Не успели ездовые съехать с конями в лощину, как начали бить по батарее китайские пушки, стоявшие в выемке у линии железной дороги. Стреляли они плохо, а русские батарейцы по видимой цели били отлично. Они накрыли цель вторым снарядом. Полетели в воздух шпалы, колеса китайских пушек и орудийная прислуга. Сразу же развернулся тогда в неоглядно широкую лаву Нерчинский полк, в котором были и мунгаловцы. Зловеще сверкнули на утреннем солнце пики и шашки, глухо застонала под тысячами копыт земля. Китайцы не выдержали стремительного удара конницы и пошли наутек. Никогда не забыть Каргину первого зарубленного им китайца. Китаец был высокого роста, с длинной и толстой косой. Выстрелив в Каргина и промахнувшись, кинулся он через канаву. Здесь настиг его Каргин, полоснув наискось по смуглой и тонкой шее, начисто срезав с плеч голову вместе с косой…

…Над знойной улицей еще лениво растекалась поднятая тройкой пыль. На дороге билась попавшая под тарантас белая курица, вокруг которой бегали с печальным писком желтые цыплята. Над курицей причитала растрепанная Аграфена Козулина. Завидев Каргина, она бросилась к нему, принялась жаловаться.

— Не до этого теперь, дура-баба! — заорал на нее Каргин. — Тут война объявлена, а ты над курицей воешь. Пошла с дороги!