Даурия, стр. 33

— Брось литовку, брось, тебе говорю! — надсаживался Платон, не зная, на что решиться, и все еще надеясь взять мужика испугом. Но тот понял, что казак стрелять трусит, и пошел прямо на него. В одной руке у него была литовка, другой он грозил Платону и кричал:

— На, гад, убивай!.. Убивай, гуран проклятый!

— Застрелю! — пригрозил еще раз Платон, но, видя, что мужика этим не проймешь, повернул коня и поспешно отъехал в сторону. Отступление Платона задело за живое Каргина. «Вот гужеед драный. Он так и впрямь уйдет». Мужик уже был у телеги, когда Каргин, низко пригнувшись к луке, зычно гикнул и пустил коня в карьер. Мужик в разорванной на спине рубахе снова ждал его с литовкой в руках. Конь Каргина был с норовом. Не доскакав до мужика двух-трех шагов, свернул круто в сторону, чуть было не погубив этим своего хозяина. Сверкающая литовка свистнула над головой Каргина. Отскочив, Каргин принялся с ожесточенностью хлестать коня нагайкой. Платон поспешил ему на помощь. Мужика окружили, но подступиться к нему боялись. Платон попробовал вступить с ним в переговоры:

— Сдавайся, дядя. Покуражился, помахал литовкой, и будет. Штраф все равно придется платить.

— Убивайте или посторонитесь с дороги. Живым я вам в руки не дамся.

— Экой ты, дядя, вредный. Ведь нас четверо, распалишь нас, тогда плохо тебе придется.

— Плевал я, что четверо вас. Сунься попробуй…

Пока препирались они, парнишка тем временем успел добежать до деревни.

— Тятю мунгаловские мужики убивают! Там… За поскотиной, — крикнул он мужикам, катавшим на улице бабки. Мостовцы, многие из которых были по случаю праздника навеселе, похватали кто ружья, кто добрую орясину, и человек тридцать понеслись на конях выручать своего. Плохо пришлось бы казакам, если бы мостовцев вовремя не заметил Северьян.

— Убегать, Елисей, надо. Народ сюда скачет, — предупредил он Каргина.

— Какой народ? Что ты врешь? — завел было Каргин, но, услыхав приближающийся топот, огрел коня нагайкой. За ним припустил Платон. Передние мостовцы показались из-за кустов.

Платон, надеясь на своего коня, подпустил их поближе и закричал:

— А ну, подъезжай, кому жизнь надоела! В момент на тот свет отправлю.

Мостовцы остановились. Это все была безусая молодежь, гнавшаяся за казаками не от злобы, а от озорства. Парень на чалой кобыленке оскалил зубы и спросил Платона:

— Ты что-то недолго храбрился? Вон какой верзила и улепетываешь без оглядки. И не стыдно тебе?

— А вам не стыдно? Ни с того ни с сего на какое дело решились. Проучим мы вас за это, стаскаем к мировому. Так и дома скажите.

— Плевали мы с высокой березы на твоего мирового. А вот приедешь косить сюда, так мы тебе уши на затылок пришьем. Вам, сволочам, вольготно, а нам дохнуть негде…

Платон вволю наругался с парнями и догнал своих. Они, ожидая его, варили чай на берегу речушки Листвянки под тенистыми черемуховыми кустами. Каргин, желая оправдаться, сказал Платону:

— Жалко, что шашки у меня не было. С шашкой я бы один их всех разогнал.

— С шашкой, оно, конечно, — сказал Платон. — Ты бы вот с пустыми руками попробовал. А что теперь делать с ними будем, скажи ты мне?

— Пожалуемся куда следует. Даром мы это не спустим.

Северьян, который все время добродушно посмеивался в желтый ус, сказал Каргину:

— Не то, паря, не то. Лучше плохой мир, чем хорошая ссора. По-моему, надо это дело полюбовно кончить. А то у нас дальше наверняка до убийства дойдет. Мы у себя и то не душа в душу живем. А ежели еще с мостовцами вражду завяжем, тогда совсем житья на будет.

Но Каргин продолжал стоять на своем. Платон поддерживал его. Спорили, пока не сварили чай. За чаем разговор незаметно свернул на другое. Платон, в молодости вдоволь пошатавшийся по приискам, сказал, что, судя по приметам, в Кабаньей есть золото. Разговоров о золоте им хватило не только на время чая, но и на всю обратную дорогу до Мунгаловского.

XXVI

Средний покос достался Улыбиным в верховьях Долгого полка. Делать зачин они выехали утром после Петрова дня. На передней телеге, в которой сложены были грабли, вилы и литовки, обернутые старой холстиной, сидели рядом Северьян и Авдотья. Помахивая без надобности бичом, Северьян понукал Сивача. В задней телеге поглядывали по сторонам Роман и Ганька, оба в одинаковых рубахах из белой китайской дрели, в фуражках с волосяными накомарниками. В ногах у них стоял цибик из-под чая. На каждом ухабе в цибике глухо бренчали оселки с деревянными рукоятками, бабка и молотки для отбивки литовок.

Уже обсохла роса, когда они приехали на покос. Место для табора выбрали на сухой релке, у самого колка. Пока Северьян отбивал литовки, Авдотья косила траву на балаган. Роман рубил на закрайке колка ольховые и березовые палки, а Ганька таскал их на табор. Покончив с литовками, Северьян принялся мастерить из палок конусообразный остов. Скоро покрытый толстым слоем травы, укрепленный связанными ветреницами из прутьев, балаган был готов. Стало в нем темно и прохладно. Сложив в него постель, мешки с харчем, покидали туда же конскую упряжь и пошли делать зачин.

Северьян поточил литовку, размашисто перекрестился и начал прокос. Следом за отцом, расстегнув воротник рубахи, пошел Роман. А за ним неширокими взмахами, стебель к стеблю, начала укладывать траву Авдотья. Ганька поглядел на косцов, покувыркался в кошенине, пошел стеречь лошадей и готовить дрова для варки.

Когда косцы вернулись к балагану варить обед, из поселка подъехали братья Косых — Герасим и Тимофей с ребятишками.

— Вместе стоять будем? — спросил Герасим, не слезая с телеги.

— Милости просим, — откликнулся Северьян. — В куче оно веселее.

Герасим и Тимофей первым делом принялись также за устройство балагана.

День выдался сухой и жаркий. После сытного обеда взрослые легли на часок вздремнуть, а ребятишки отправились в колок. Ганька повел их рвать спелую красную смородину, которую нашел он, когда рубили палки. С полными фуражками спелой ягоды вернулись они обратно и стали наперебой угощать проснувшихся косцов.

Вторая половина дня была менее жаркой. Небо от края и до края наполнили мелкие облака. На западе, за сопками, изредка стало погромыхивать. В той стороне тучи поили землю косым дождем. Но здесь торопливо неслись, как шуга в реке, все те же разрозненные круглые облака.

Авдотье нужно было ехать домой доить коров. Давно ее, наверно, заждался там оставшийся домовничать Андрей Григорьевич. Но только Роман принялся запрягать ей коня, как небо над балаганами почернело и заклубилось. Через мгновение сверкнула молния, оглушительно ударил гром и долго перекатывался, замирая. Сразу же вверху зашумело протяжным нарастающим шумом. Едва Роман успел, привязав коня к телеге, спрятаться в балаган, как темная стена воды тяжело обрушилась на землю. Белым паром застлало колок, сопки и траву у балаганов.

— Вот это дождище! — вскрикивал возбужденный Северьян, то и дело выглядывая наружу, где ровно и глухо гудело да изредка всплескивало. Авдотья тянула его за рукав, умоляюще шептала при каждой вспышке молнии, не забывая перекреститься:

— Не выглядывай, не гневи Бога. Не ровен час и ударит.

Вдруг Северьян выругался, схватил себя за волосы:

— Батюшки… Что я наделал? — и кинулся из балагана. В полдень, отбивая литовки, чтобы удобнее было сидеть, он положил под себя шубу и позабыл ее оттуда убрать. Когда он вернулся обратно, на нем не было сухой нитки, а злосчастная шуба стала как тесто. Авдотья дотронулась до шубы и запричитала:

— Ой, горюшко. Пропала наша шуба. И чего это ты думал?

— Ганьку, стервеца, пороть надо. Прохлаждался на таборе, а шубы не убрал. Подожди, доберусь я до тебя, — повернулся он к сыну, робко выглянувшему из-под накинутого на голову дождевика. Ганька боялся грозы и сидел под дождевиком ни жив ни мертв. Но отцовский гнев был пострашнее грома, и Ганька поспешил оправдаться.

— Не видел я шубы, а то бы убрал, — угрюмо протянул он, готовый расплакаться.