Даурия, стр. 186

XXVII

Ранив Кушаверова у ворот своей усадьбы, Каргин был вынужден снова вернуться в дружину. Он принял мунгаловскую сотню и, пока дружина стояла в Орловском, беспробудно пьянствовал в компании с Андроном Ладушкиным и Епифаном Козулиным, которые прислушивались к его словам.

В январе партизаны перешли в наступление.

В ночном бою они крепко потрепали дружину и заставили убраться в Нерчинский Завод, превращенный японцами в настоящую крепость. На всех окружавших город горах постоянно находились у них крупные заставы с пулеметами, жившие в построенных наспех избушках. Построить эти приземистые избушки стоило им большого труда. Каждое бревно японцы втаскивали туда на своих плечах, медленно карабкаясь по крутым обледенелым склонам. Немало солдат было изувечено при этих работах. Но когда избушки были поставлены, японцам стали не так страшны пятидесятиградусные морозы на засыпанных снегом горах. Закутанные в меха неповоротливые солдаты больше не замерзали на постах и реже обмораживались.

В трескучий предутренний мороз заиндевелые с головы до ног орловцы подходили к городу. На Воздвиженском хребте остановила их японская застава. Командовавший заставой офицер приказал им через переводчика спешиться. Солдаты принялись проверять погоны на плечах дружинников. Они считали настоящими семеновцами только тех, у кого погоны были накрепко пришиты, а не приколоты на булавки. Партизаны-разведчики, часто наряжавшиеся в белогвардейскую форму, научили их этому. Возмущенные унизительной процедурой, дружинники принялись было протестовать, но наведенные на дорогу пулеметы сделали их сговорчивыми.

Японец с заиндевелым шарфом на лице и с рукавицами на веревочках подошел к Каргину и стал ощупывать его плечи. Убедившись, что погоны накрепко пришиты, японец весело оскалился:

— Хоросо… Больсевики тебе нет.

— Ух ты, макака поганая!.. — обложил японца по матушке Каргин, чувствуя желание ткнуть его в зубы.

А рядом Андрон Ладушкин с обманчиво ласковым выражением говорил другому японцу:

— Эх ты, тварюга! Будь моя воля, я бы тебя сейчас как цыпленка задушил.

После долгой задержки на заставе дружина стала спускаться с хребта к окутанному морозным туманом городу. Ни одного огонька не было видно в нем в эту глухую пору. Крепко продрогшие за ночь дружинники ругали на чем свет стоит «союзничков». Андрон Ладушкин, как и Каргин, имевший за русско-японскую войну три Георгиевских креста, сказал:

— Завтра же пропью к такой матери мои кресты.

— Что это на тебя вдруг нашло? — поинтересовался Каргин.

— Да ведь как же не пропить-то! Узнают макаки, за что награжден я, так еще разобидятся, сказнить меня прикажут. — И Андрон рассмеялся.

На въезде в Большую улицу снова раздался резкий гортанный голос:

— Стойра!.. Сытрррять буду!

Дружинники остановились. По обе стороны улицы был перед ними высокий снежный завал, над которым виднелись шапки японцев. Офицер с электрическим фонариком в руках подошел к командиру дружины. После долгих и придирчивых расспросов дружинники наконец очутились в городе.

Под постой отвели им Новую улицу по соседству с Восьмым казачьим полком.

Назавтра Каргин встретил своего старого знакомого, сотника Кибирева. Он все еще служил старшим адъютантом у атамана отдела, генерал-майора Гладышева. Поговорив с Каргиным, он пригласил его к себе на пельмени.

Вечером за пельменями, пока не подвыпили, разговор у них клеился плохо. Мешали этому гости, которым Кибирев, очевидно, не совсем доверял. Но когда гости ушли, Кибирев налил себе и Каргину по стакану водки и сказал вполголоса:

— Ну, теперь давай разговаривать, Елисей Петрович. Я ведь знаю, за что тебя разжаловали из командиров дружины. Дал нам Бог такую власть, что пропади она пропадом. Раньше я вот этими штучками гордился, — похлопал себя Кибирев по погонам. — Не дешево они мне дались, а теперь они жгут мои плечи. Когда-то за них уважали, а сейчас презирают. В песнях поется, что прежде палачи щеголяли в красных рубахах, а теперь их узнают по золотым погонам.

— Но ведь не все же офицеры подлецы, — возразил Каргин, пораженный откровенностью Кибирева.

— Конечно, нет. Но таких очень мало и с каждым днем становится все меньше. Одни уходят сами, других убирают. Так обходятся со всеми честными людьми из нашего брата, а о простом народе и говорить нечего. Порют и расстреливают у нас в Заводе за всякий пустяк. Каждую ночь кого-нибудь да выводят в расход. Заводские собаки питаются теперь человечиной. Ведь трупы расстрелянных подбирать и хоронить запрещено. От всех этих ужасов иногда хочется просто пустить себе пулю в лоб.

— А что же думает атаман Семенов?

Кибирев выпил налитый стакан водки, встал и, прикрыв поплотнее двери, уселся рядом с Каргиным.

— Так ты спрашиваешь, что думает атаман? Он думает об одном — как можно дольше побыть у власти. Я, грешный, полагал когда-то, что это крупная личность. Но это просто недоучка, карьерист и мерзавец, каких еще свет не видывал. Ты знаешь караульских богачей-скотоводов, у которых глаза не видят дальше носа? Они считают, что мир создан для них одних. Так вот, Семенов сын одного из таких живоглотов. Чтобы удержаться у власти и умножить свои капиталы, он готов истребить хоть всю Россию. Он давно запродал японцам свою душу со всеми потрохами, за что и получил атаманскую булаву. И оттого, что он только игрушка в чужих руках, не слушается он никаких благоразумных голосов. Атаман нашего отдела трижды доносил ему о диком произволе, который вершится здесь Шемелиным и его приспешниками. И что же, ты думаешь, получил он в ответ? «Действия генерала Шемелина одобряю. Не суйтесь не в свое дело». После такого ответа у нашего атамана поджилки затряслись. И, кажется, недаром. На днях приезжает ему на смену другой.

— Да что ты говоришь? Значит, Гладышева убирают.

— К сожалению, да.

— Что же тогда нашему брату делать?

— Думать надо и крепко думать, пока не полетело все прахом.

Поздно ночью, совершенно расстроенный, вышел от Кибирева Каргин. Над сонным городом стоял в белых кольцах полный месяц, клубилась морозная мгла. По тому, как сразу защипало у него кончики ушей, Каргин понял, что стужа стоит несусветная.

Подходя к деревянному зданию казначейства, где помещалась контрразведка, он увидел, как оттуда вывели и погнали ему навстречу толпу арестованных. Он пригляделся, и у него пошел по коже мороз: арестованные были в одном белье. Стало ясно без слов, куда их ведут.

Шедший впереди арестованных офицер в белой папахе, увидев Каргина, бешено крикнул:

— Прочь с дороги!

Каргин метнулся к заиндевелому забору. Офицер с револьвером в руке подбежал к нему, спросил:

— Кто такой?

— Командир третьей сотни орловской станичной дружины.

— Ты что, не знаешь приказ? После двенадцати часов запрещено ходить по улицам.

— Я этого не знал. Мы только вчера пришли в город.

— Давай проходи! — махнул офицер рукой и скомандовал конвойным: — Поживее, вы! Иначе эта падаль в пути замерзнет. — И, закрыв меховой перчаткой прихваченное морозом левое ухо, он быстро зашагал вверх по Сеннушке, за крайними домами которой смутно маячили одетые в иней кустарники.

Арестованных гнали японцы с примкнутыми к винтовкам плоскими штыками и несколько солдат Второго Маньчжурского полка. Каргин узнал их по черепам, нашитым на рукавах. Арестованные, связанные попарно, шли, потупив головы, и лица их были белее снега. В одном из них Каргин узнал орловского фельдшера Гусарова, которого он уважал. Острый, пронизывающий холодок подкатился к сердцу Каргина, наполняя его тоской и отчаянием.

Через два дня он снова пришел к Кибиреву и рассказал о том, что привелось ему видеть.

— Это, брат, тебе в диковинку, а мы об этом слышим каждый день, — грустно улыбнулся Кибирев и поставил на стол бутылку с водкой. — Давай выпьем, да только забывать ничего не будем. Мы с тобой, слава Богу, еще душ наших желтым чертям не продали. Я знаю тебя не первый год, поэтому не боюсь быть откровенным. Я хочу прямо спросить тебя: что ты думаешь насчет того, чтобы все это перевернуть вверх тормашками?