Даурия, стр. 165

— Вот как! Наверное, сейчас поблагодарить хозяина пришел, — иронически рассмеялся партизан.

— Поблагодарил бы, да только его уже наши расхлопали, — ответил Федот и, сорвав со стены свою карточку, сунул ее в карман штанов и пошел прочь из дома. На душе у него было пусто и сиротливо.

Покинув волокитинскую усадьбу, решил он заехать к Каргиным. Но и там дома оказались только отец Каргина, глухой, пучеглазый старик, с дочерью Соломонидой, костлявой и веснушчатой старой девой. От Соломониды Федот узнал, что сам Елисей в дружине, а его семья бежала в караулы. Посидев у Каргина и напившись чаю, Федот словно неприкаянный пошел по поселку.

И тут ему снова подвернулся Никула. Никула гнал с водопоя кобылу и похожую на теленка большеухую тощую корову. Федот спросил, не знает ли Никула, где можно достать спирту или ханьшина. Никула расцвел в улыбке и ответил, что выпить можно у него, что у него с самой Пасхи хранится про запас бутылка заграничного спирта. Федот пошел к нему.

Никула подмигнул Лукерье, и она наварила целую тарелку яиц, нарезала хлеба, достала из подполья запотевшую бутылку со спиртом. При виде бутылки Федот потер нетерпеливо руки.

Угостив как следует своего гостя, Никула рискнул рассказать ему историю с сапогами и шароварами, утаив, однако, что взял он на хранение не только эти вещи, но и многое другое. Федот от души возмутился.

— А ты не запомнил на морду этого соловья-разбойника? — спросил он у Никулы. — Показал бы ты его мне, так я бы научил его, как такими делами заниматься.

— Запомнил. Я этого гуся хоть из тысячи сразу узнаю.

— Тогда ты только покажи мне его. Я у него эти сапоги вместе с ногами вырву.

Никула взглянул в окно и испуганно ахнул:

— Вот холера. Легок на помипе-го.

— Кто?

— Да тот самый, что сапоги с меня снял. Вон погляди, — показал Никула в окно. — Он уже и сапоги и штаны на себя напялил.

— Значит, сейчас сапоги снова у тебя будут. Да ты не робей, — покровительственно хлопнул Федот Никулу по плечу.

Привязав коня, приехавший ветром вломился в избу и еще с порога закричал:

— Ну, казара, где у тебя буржуйские вещи?

— В чем дело, братишка? — поднялся навстречу ему Федот. — Что ты тут повышенным тоном с мирным населением разговариваешь?

— Да ведь этот зловредный дядька у себя буржуйское добро прячет.

— Нет у него никакого буржуйского добра, и ты лучше не вяжись к нему.

— Как нет, ежели он мне сам в этом сознался! — возразил партизан.

— А я тебе русским языком говорю, что нет. Понятно?

— Ты брось мне арапа заправлять. Я не маленький, — не унимался партизан. Тогда Федот выхватил из кобуры маузер и скомандовал громовой октавой:

— А ну, садись, гад, где стоишь! — И когда партизан уселся, добавил с леденящим душу шипением: — Снимай сапоги и штаны, снимай, бандит несчастный. Они не буржуйские, а мои. Я их отдал этому человеку, когда еще на Даурский фронт пошел.

Партизан, не поднимая глаз на Федота, разулся и снял шаровары.

— Ну, а теперь вот тебе бог, вот порог, — показал Федот артистическим жестом сначала на иконы, потом на дверь. — Давай убирайся к черту. Да не вздумай сюда еще заявиться. Тогда я тебя, барандера этакого, на месте пристрелю.

— Ты мне теперь сам не попадайся в темном закоулке, — проговорил партизан.

— Что?! — заорал Федот, снова хватаясь за маузер. Партизан задом открыл дверь, прыгнул с верхней ступеньки крыльца на землю, потом в седло своего коня и унесся из ограды.

При виде постыдного бегства партизана Никула преисполнился самыми нежными чувствами к Федоту и более искренне, чем раньше, стал благодарить его. Федот в ответ только криво и загадочно улыбался, а потом сказал:

— Ты, Никула, меня лучше не благодари. Как ты, брат, хочешь, а эти Епифановы сапоги я у тебя заберу. Я у Епифана целый год в работниках жил, горб свой гнул не жалея, а он мне при расчете десяти рублей недодал, хоть я и всех-то денег тридцать рублей с него должен был получить. Да что тебе говорить. Ты и сам знаешь, какой скупердяй Епифан. Хотя и не стоят эти сапоги тех денег, я их беру. Ты Епифану так и скажи, если мы уйдем, а он вернется и станет с тебя сапоги спрашивать.

— Да ведь он меня убьет, Епиха-то. Разве ты, Федот, не знаешь его? Пожалей ты меня, оставь эти чертовы сапоги, — взмолился Никула.

Но уговорить Федота было невозможно. Епифановы сапоги остались у него.

XV

От Нерчинского Завода партизанские полки устремились на юг и на запад. Во всех пригородных селах примыкали к ним десятки новых бойцов.

В полдень Первый полк занял Горный Зерентуй, истребив в нем дружину из бывших надзирателей и чиновников Нерчинской каторги. Один из надзирателей, засев на чердаке солдатской казармы, отстреливался до последнего патрона. Когда его убили и сбросили оттуда, Роман узнал в нем того самого Сазанова, который заезжал на пашню к Улыбиным с Прокопом Носковым, разыскивая беглых каторжников.

Из Горного Зерентуя полк немедленно двинулся на поселок Михайловский. Там он был атакован Первым Забайкальским казачьим полком, понес потери и вынужден был повернуть на север, к Орловской. Теперь Роман уже не сомневался в том, что побывает дома. О смерти отца он еще не знал и думал, что тот все продолжает служить в дружине.

Был теплый майский вечер. Широкая долина Верхней Борзи, покрытая первой травой, нежно и радостно зеленела. На каждом кусте весело распевали желтогрудые клесты, цвенькали крошечные синицы, бормотали дикие голуби. У самой дороги, по которой проходили усталые, запыленные сотни, мирно паслись косяки гулевых лошадей, большие стада коров. Суетливые галки-проказницы с криком носились над лугом и садились отдыхать на спины коров. В синих озерах плавали гуси-гуменники и утки всевозможных пород. Здесь были косатые крохали и серые кряквы, нарядные мандаринки и пепельно-голубоватые чирки-свистунки. И гуси и утки не улетали при виде людей, а только спешили уплыть подальше от берега. Завистливыми глазами смотрели на них завзятые охотники из партизан, и в проходящих колоннах то и дело слышались их возбужденные голоса.

Сотня Романа шла на этот раз в арьергарде. Ординарец Романа вел за собой заводского коня, на котором с привязанными к стременам ногами сидел захваченный в Горном Зерентуе семеновский юнкер, сын начальника Нерчинской каторги полковника Ефтина.

С неживым лицом, с опухшими от слез глазами, трясся молоденький юнкер в седле, держась за обитую серебром луку. Всего неделю назад приехал он на каникулы из Читы и не гадал, не чаял, что ему уготована такая судьба. Роман, спасший юнкера от разъяренных шаманских приискателей, собиравшихся сразу же прикончить его, испытывал к нему одновременно презрение и жалость. Среди партизан было много бывших каторжан, которые на собственной шкуре испытали, что за человек был полковник Ефтин. И можно было не сомневаться, что за грехи палача-отца добьются они обвинительного приговора юнкеру в куцем мундирчике. Суровые нравы того времени не оставляли для него никаких надежд.

Юнкер, видя в Романе своего единственного заступника, несколько раз спрашивал у него в дороге:

— Скажите, товарищ, меня расстреляют, да? — и давился слезами.

— Ну вот тебе! Так сразу и расстреляют, — утешал его Роман. — За что расстреливать-то? Взяли тебя заложником. Скорее всего разменяют на какого-нибудь партизана, попавшего к семеновцам в плен.

— Это правда? Вы не обманываете меня, товарищ? — зажигались надеждой глаза юнкера.

— Конечно, правда. Все дело в том, чтобы беляки на такой размен согласились.

На короткое время юнкер оживлялся, а потом снова впадал в оцепенение и, таясь от Романа, горько-горько плакал.

Отстав от своей сотни, взглянуть на него подъехал шаманский приискатель, татарин Малай, отец которого отбыл десятилетний срок на Нерчинской каторге.

— Зачем ты его таскаешь? — сказал он Роману, свирепо вращая круглыми коричневыми глазами. — Устрой ему секим башка — и с плеч долой. Смотреть мне на него тошно. Отец его моему папашке морду бил, мучил. Не могу терпеть такой падла, — плюнул на юнкера Малай.