Даурия, стр. 161

XII

На другой день партизанский ревтрибунал в присутствии всех мунгаловцев судил приведенного в Богдать Платона Волокитина. Ни один из них не подал голоса в защиту его. Лукашка, Симон Колесников и Гавриил Мурзин, которые приехали в партизанскую столицу на день раньше Романа, рассказали на суде, как требовал Платон на сходке их ареста, как кулаками и нагайкой гнал он не хотевших идти в дружину казаков.

— Зловреднее этого человека, товарищи судьи, у нас в поселке только один купец Чепалов, — закончил свою речь Лукашка.

— Есть еще Каргин! — крикнул Никита Клыков.

— Потом, потом об этом, — строго перебил их председатель ревтрибунала, сурового вида пожилой партизан, одетый в бурятскую шубу с расшитой цветными сукнами верхней полой. — Ты давай по существу показывай. А о Каргине тогда поговорим, когда изловим его.

— Извиняюсь, раз не по существу. — Никита уселся на лавку и стал разглядывать портрет генерала Скобелева над головой председателя.

Наведя тишину, председатель обратился к Платону:

— Ну, так что ты можешь сказать в свое оправдание?

Платон, бесцельно мявший в руках свои желтые рукавицы, с трудом разжал известково-белые губы.

— По дурности своей я это делал. Виноватый я, да только за то, что других слушался, чужим умом жил. Винюсь и раскаиваюсь теперь, гражданин-товарищ.

— Поздно раскаиваться вздумал, — сухо оборвал его председатель и объявил: — Трибунал удаляется на совещание.

Члены трибунала, задевая шашками за стулья и ноги свидетелей, ушли в соседнюю комнату. Совещались они недолго. Через десять минут зачитали Платону смертный приговор. Одичалым взглядом обвел он своих посёльщиков, уронил на зашарканный пол одну из рукавиц и, не подняв ее, пошел из избы, сопровождаемый конвоем.

Вечером в тот же день на заседании штаба армии было решено идти в наступление на Нерчинский Завод. Роман, отряд которого влили в Первый полк, был утвержден командиром третьей сотни полка. Кузьма Удалов просил сделать его своим помощником, но большинство членов штаба решило, что для такой должности Роман еще молод.

— Пускай походит в сотенных, — заключил Журавлев. — Если покажет себя как надо, то выдвинуть его никогда не поздно.

Узнав о своем новом назначении, Роман почувствовал себя обиженным. Он был уверен, что отряд его переформируют в полк и командовать им поручат только ему. С честолюбием, которого не подозревал он в себе до своего кратковременного пребывания в больших начальниках, мечтал он совершить во главе полка такие подвиги, слава о которых разнесется по всему Забайкалью. Считая себя незаслуженно обойденным, переживал он свою досаду тайком от других.

«Ничего, я им еще докажу. Они про меня еще услышат», — думал он о штабных, принимая свою сотню, где и люди и кони одинаково пришлись ему не по душе. И только после большого разговора с Василием Андреевичем, который вылил на его разгоряченную голову добрый ушат холодной воды, осудив его зазнайство, он примирился со своим положением и взялся наводить в сотне порядок. На другой же день обзавелся он таким трубачом, какого не было во всей армии. Усатый и крутогрудый трубач оказался мастером своего дела. Когда подавал он веселую, будоражливую команду на обед, труба его так и выговаривала:

Бери ложку, бери бак,

Нету хлеба — беги так.

Каша с маслом, щи с крупой —

Торопись давай, не стой.

А через день с помощью Федота раздобыл для сотни ручной пулемет. Пулемет был неисправный, но в сотне нашелся слесарь из оловяннинских железнодорожников, который быстро исправил его.

В поход выступили через день.

Первый и Четвертый полки двигались на Нерчинский Завод по берегу Аргуни. Они должны были занять станицы Олочинскую и Чалбутинскую, чтобы отрезать пути отступления семеновским войскам на китайскую сторону и соединиться южнее Нерчинского Завода с полками, обходившими город с запада. Не встречая сопротивления, полки стремительно продвигались вперед.

Приближаясь к Чалбутинской, Роман невольно раздумался о предстоящей встрече с Ленкой Гордовой. Ленка дала слово ждать его хотя бы три года. Но что он мог сказать ей после того, как снова свела и помирила его судьба с Дащуткой? Сказать, чтобы она махнула на него рукой и выходила замуж? По-хорошему так и следовало поступить. Но мысли его все время двоились. И чем ближе была Чалбутинская, тем больше Ленка заслоняла в его душе Дашутку. У него было такое ощущение, какое бывает перед большим и заведомо веселым праздником.

На одном из коротких привалов он упросил Симона Колесникова подстричь и побрить его. Ножницы попали Симону такие, которыми стригут овец. Были они тупые и дико скрежетали в руках у Симона. Волосы они не стригли, а рвали словно щипцы. Но Роман терпеливо вынес эту пытку и на всякий вопрос Симона — не больно ли ему, бодро отвечал:

— Валяй, чего там!

На подступах к Чалбутинской он молодцевато подскакал к Кузьме Удалову и, горяча Пульку, попросил:

— Разреши, товарищ Кузьма, моей сотне ворваться в станицу первой!

— Давай, если зудится, — разрешил грузный и широкоплечий Удалов, одетый в треснувшую по швам кожаную куртку и в желтые диковинные сапоги с зашнурованными голенищами. Роман спал и видел заполучить себе такие же.

Круте повернув вздыбленного Пульку, Роман понесся к своей сотне.

Чалбутинскую увидел он с перевала, где на обочинах дороги пробивалась первая зелень, катились по черным пашням гонимые ветром желтые мячики прошлогоднего перекати-поля. За станичными огородами синела вскрывшаяся Аргунь, тонули в лазоревой дымке маньчжурские сопки, дымились на берегу навозные кучи.

Роман поднял к глазам трофейный бинокль и увидел, как гуляла по Аргуни поднятая низовкой серебряная зыбь, вился над ближним островом коршун. Среди кипящих волн разглядел он боты и лодки, до отказа набитые людьми. Они торопливо плыли к китайскому берегу.

— Ребята! Богачи за границу удирают! — крикнул он партизанам и, дав коню поводья, скомандовал: — За мной!

Спрятав на скаку бинокль в футляр, Роман выхватил из ножен шашку. Крутя ею над головой и гикая, летел он в намет по звонкой горной дороге. Дома, заборы и плетни станицы стремительно неслись ему навстречу, и с небывалой силой овладело им чувство жестокой радости, упоения этой гонкой и собственной молодостью.

Широкие станичные улицы словно вымерли. Огласив их бешеной скороговоркой копыт и криками «ура», пронеслись по ним партизаны и выскочили на берег Аргуни. Но было уже поздно. Последние лодки с беженцами приставали к крутому китайскому берегу напротив бакалеек. Весь берег там был усеян китайскими купцами, солдатами и китаянками, сбежавшимися поглядеть на невиданных большевиков, гнавшихся за беженцами.

Боясь, что партизаны начнут стрелять, беженцы, выскакивая из лодок, задыхаясь, бежали и лезли на обрывистый яр, чтобы смешаться с китайцами. Но нашлись и такие, которые крыли партизан в бессильной ярости диким матом, грозили им кулаками.

— Сволочь красная!.. Гольтепа проклятая… — стоя у самой воды, яростно горланил какой-то бородач в расстегнутом полушубке и белой папахе.

Один из партизан, молодой и чубатый, с красным бантом во всю грудь, не вынес этого. Он вскинул винтовку и выстрелил. Бородач взмахнул руками и хлобыстнулся навзничь; китайцы и беженцы кинулись врассыпную. Берег перед бакалейками мгновенно опустел.

— Кто выстрелил?! — заорал Роман, обернувшись на выстрел.

— Я его, товарищ командир, резанул. Душа не стерпела! — весело ответил партизан.

— Давай сюда винтовку! — подскакав к нему, приказал Роман.

— Не дам! Подумаешь, какая беда, — беляка угробил.

— Давай и не разговаривай! — схватился Роман за маузер. — Ты знаешь, что ты наделал? Ты бузу международного масштаба устроил. Нам с тобой за это Журавлев обоим головы снимет. — И Роман вырвал у партизана винтовку, снял с него шашку.

В это время на китайском берегу появился офицер и два солдата с белым флагом. Они спустились к самой Аргуни, и офицер, сложив рупором ладони, закричал на русском языке, не выговаривая букву «р»: