Старая крепость. Книга 3, стр. 58

— Так надо его в музей! Для всех!

— Неужели ты думаешь, я такой шкурник? В тот же день, когда портрет Шмидта был у меня, я отослал негатив в Исторический музей. Мне и письмо благодарственное оттуда пришло.

— А круг откуда?

— Извозчик один надоумил, Володька некто.

— Бывший партизан? Рука повреждена?

— Он самый. Обмолвился как-то, что в Матросской слободке живет один севастополец, чуть ли не участник самого восстания. Я к нему. Оказалось, сам-то он на «Очакове» не ходил, но круг с того мятежного корабля сохранил. Реликвия! Еле вымолил.

Кофе в кастрюльке забурлил. Головацкий приподнял медную кастрюльку и проложил между ее донцем и голубеньким пламенем спиртовки железную планку. Напиток, который он готовил, требовал постепенного и малого подогрева.

— Взгляни теперь на эту фотографию, Манджура, — сказал Толя, подходя широкими шагами к противоположной стене. — Тоже наш земляк.

Я увидел на фотографии бравого морского офицера в царской форме. Он сидел прямо перед аппаратом, в белом кителе, разукрашенном орденами, в белой фуражке с темным околышем, положив руки на колени.

— Что это ты белопогонниками увлекаешься?

— Во-первых, погоны у него темного цвета, — поправил меня Головацкий. — Во-вторых, если бы все царские офицеры прошли такую жизненную школу, как этот человек, и хлебнули горя столько же, то, возможно, Деникины да колчаки не смогли бы выступать с оружием против революции. На кого бы они тогда опирались?.. Это, к твоему сведению, Георгий Седов, знаменитый исследователь Арктики, погибший от цинги во льдах, на пути к Северному полюсу.

— А он тоже с Азовского моря?

— Ну конечно! С Кривой косы. Как видишь, офицер офицеру рознь. Если бы у лейтенанта Шмидта, помимо его искренних стремлений свергнуть самодержавие, был характер Георгия Седова, то кто знает, как бы окончилось восстание на «Очакове»!

— Седов, значит, хороший человек был? — спросил я осторожно, уже окончательно теряясь.

— Он был из простонародья и любил свою родину! — сказал вдохновенно Головацкий и достал с полки какую-то книгу. — Послушай-ка слова последнего приказа Седова, написанные перед выходом к Северному полюсу. Он написал этот приказ второго февраля тысяча девятьсот четырнадцатого года, будучи уже совершенно больным. "…Итак, в сегодняшний день мы выступаем к полюсу. Это — событие для нас и для нашей родины. Об этом уже давно мечтали великие русские люди — Ломоносов, Менделеев и другие. На долю же нас, маленьких людей, выпала большая честь осуществить их мечту и сделать посильные научные и идейные завоевания в полярных исследованиях на пользу и гордость нашего дорогого отечества. Мне не хочется сказать вам, дорогие спутники, «прощайте», но хочется сказать вам «до свидания», чтобы снова обнять вас и вместе порадоваться на наш общий успех и вместе же вернуться на родину…

— А вернуться ему удалось? — спросил я.

— Его похоронили там, в Арктике, на пути к цели. Он жизнь свою отдал за народное дело, а царские министры его тем временем бранью в газетах осыпали…

— Да, такой человек, не задумываясь, принял бы Советскую власть. И не стал бы шипеть по углам, как Андрыхевич! — выпалил я.

— Ну, тоже сравнил… кречета с лягушкой… — Головацкий посмотрел на меня с укоризной. — Тот, кого ты назвал, просто обыватель с высшим техническим образованием. Ты что, знаешь Адрыхевича лично?

— Познакомился на днях случайно, — ответил я.

— Любопытно даже, как человек уже во втором поколении переродился. Его родители в Царстве Польском против русского императора мятеж подымали. Их за это в Сибирь сослали. А вот сынок стал царю да капиталистам служить и революцию воспринял как большую личную неприятность.

— Но прямо он об этом не говорит?

— Иной раз любит разыграть демократа, совершает вылазки из своего особнячка в город. Преимущественно под воскресенье. В пивные заходит, в «Родимую сторонку» — слепых баянистов слушать. Пиво попивает да разговоры разговаривает. Кое-кто из мастеров под его влиянием. Души в нем не чают.

— Но так-то в общем он человек знающий, пользу приносит?

— Приходится работать. Иного выхода у него нет. Я себе хорошо представляю, что бы с Андрыхевичем произошло в случае войны! А насчет пользы — что ж? Пользу можно приносить еле-еле, проформы ради, и можно — от всего сердца, с полной отдачей. Этот же барин только служит. Ты слыхал, наверное, что многие производственные секреты иностранцы, уезжая, скрыли или увезли — кто их знает! Иван Федорович бьется, бьется, но пока результаты невелики. А инженер главный ходит вокруг да около, бровями шевелит да посмеивается. Теперь посуди: неужели Гриевз от своего главного инженера имел тайны? У хорошего, опытного инженера они в душе запечатлеться должны без всяких чертежей. Чертежи — отговорка. Он сердце свое раскрыть не хочет.

— Других порядков ждет! Думает, переменится все, — согласился я с Головацким и рассказал ему о своем споре с инженером.

— Ну, видишь! Чего же боле? Какие тебе еще откровенные признания нужны? — воскликнул Головацкий и, видя, что кофе вскипает, притушил немного горелку. — Не любит он нас. Люди, подобные Андрыхевичу, не помогают нам. Они нас подстерегают. Ты понимаешь, Василь, подстерегают!.. Подмечают каждый наш промах, каждую ошибку, чтобы позлорадствовать потом… Да пусти сюда опять Деникина с иностранцами — он первый ему на блюде хлеб-соль преподнесет!

— А дочка у него такая же? — спросил я, выждав, пока весь гнев Толи выльется на старого инженера.

— Анжелика? Подрастающая гагара. Это о таких прекрасно сказал Горький: «И гагары тоже стонут, — им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает».

Головацкий разлил густой-прегустой дымящийся кофе в маленькие бордовые чашечки с черными пятнышками, похожими на крапинки крыльев божьей коровки. Потом сходил в сени и, зачерпнув из кадки воды, налил два стакана.

— Турецкий кофе пьют так, — сказал он, — глоток воды, глоток кофе. Иначе сердце заходится. Крепкий очень.

В двенадцатом часу ночи покидал я Толину «каюту».

Улицы города уже опустели. Летучие мыши неслышно скользили над головой, когда я проходил мимо парка, закрытого на ночь.

ВСЕ, ЧТО НИ ДЕЛАЕТСЯ, — ВСЕ К ЛУЧШЕМУ

Так хорошо ладились, почитай целую неделю, славные эти ролики! Из каких-нибудь шести сотен выпадало штук пять-семь браку по нашей вине. С этим можно было мириться. Это был допустимый процент брака при такой быстрой работе. А делали мы роликов куда больше, чем кто-нибудь другой, и все потому, что дядя Вася не ленился заранее смазывать кокили и обтачивать стержни — шишки. Он рассуждал так: лучше полчаса побыть в духоте да в пыли возле залитых опок и подготовить все к завтрашнему дню, чем возиться с этими приготовлениями спозаранку, когда надо набирать разгон.

В тот день, когда кончался мой испытательный срок, дядя Вася не вышел на работу. Мне и невдомек было, отчего он запаздывает. Почти все рабочие появились у своих машинок: одни пересеивали дополнительно песок, другие подогревали модели, третьи готовили место на плацу, разглаживая сухой песок, чтобы удобнее потом было ставить опоки. Неожиданно появился мастер Федорко и заявил:

— Дам тебе, Манджура, сегодня другого напарника. Твой Науменко отпросился на два дня за свой счет. Ему надо жену на операцию свезти в Мариуполь.

…А спустя несколько минут подле наших машинок появился… Кашкет. В руке он держал собственную набойку.

Разболтанной походочкой подошел Кашкет к машинке дяди Васи, попробовал рамку — нет ли шатания на штифтах, закурил. Поглядел я на эту картину и подумал: «Напарник! Лучше кота бродячего под мартеном поймать да к машинке приставить, и то вреда меньше будет…» Правда, после того ужасающего брака он сделался осторожнее, но все равно, хоть и суетился он больше всех, пыль в глаза пускал беготней и ненужными криками, мы его и Тиктора ежедневно обгоняли на добрых сорок опок.

Турунда увидел, какого я получил напарника, и замотал головой: не бери, мол! Отказывайся!