Старая крепость. Книга 3, стр. 55

Приметив нас около ящика с кокилями, Кашкет круто повернулся. Минуту постоял он молча, в шутовском платке, стянутом узлом на затылке, шелуша подсолнечные зернышки, а потом спросил:

— Загодя готовите?

Вопрос этот был ни к чему, и дядя Вася не счел нужным отзываться. Молча натирал он кокили графитом, перемешанным с тавотом.

— Заработать больше всех норовите? На дачу с садом? — прошепелявил Кашкет.

— Да уж не на свалку, как ты, а для пользы рабочего класса! — отрезал Науменко, хватая кокиль.

— Интересуюсь, что вы послезавтра запоете, как напишут вам такое, что мне сегодня?

— Интересуйся сколько влезет, а пока давай лузгу-то подсолнечную не швыряй под ноги. В песок же попадает! — сказал Науменко сердито.

— Выбойщики просеют. Не бойся! — сказал Кашкет и лихо сплюнул шелуху под ноги.

— Такую мелочь не просеешь. Попадет в форму — и, глядишь, раковина. Не сори, тебе говорю! — уже совсем сурово прикрикнул дядя Вася.

— Ну ладно, голубок, не серчай, — сказал Кашкет примирительно и сунул семечки в карман.

Присев на корточки около меня, он схватил кокиль и принялся намазывать его внутри. От Кашкета несло водочным перегаром.

— Однако коли рассуждать так, без крика, дядя Вася, то все, что вы сейчас делаете, лишнее, — прошепелявил Кашкет, водя пальцем в середине кокиля.

— Ты о чем? — спросил Науменко, строго глянув в сторону Кашкета.

— Намазывай не намазывай — не поможет. Модель сконструирована погано — оттого и брак. Переделать ее давно пора, а они рабочих за брак донимают.

— Сам ты себя донимаешь, а не «они», — ответил Науменко. — Болты болтаешь, а формовать не знаешь.

— Поглядим вот, сколько ты со своим комсомолистом наформуешь, — сказал Кашкет, вставая и потягиваясь.

— Глядеть другие будут, а ты, друг ситцевый, давай-ка танцуй отсюда, а то вертишься по цеху, как бес перед заутреней, и другим работать мешаешь!

И хотя сказал это Науменко так, словно он не придал никакого значения словам Кашкета, но я сообразил, что этот лодырь задел моего напарника крепко. Понятно было, что Науменко в лепешку разобьется, лишь бы заформовать и отлить ролики хорошо.

— А может, и на самом деле конструкция модели подгуляла, а, дядя Вася?

— Ты слушай побольше этого болтуна, — сказал сердито Науменко, — он тебе еще и не такое придумает! Однажды он забрехался до того, что ляпнул: «Я, говорит, хорошо помню то время, как пароход „Феодосия“ еще шлюпкой был». Да можно ли верить хотя бы одному его слову!

…Следующий день, втянувшись, мы работали еще проворнее. До обеда у нас было уже забито восемьдесят семь опок. Хотел было я метнуться после обеда до Головацкого, но дядя Вася засадил меня обтачивать рашпилем на конус края крепких, замешенных на олифе стержней — шишек. Готовя шишки на последний задел, чтобы можно было втыкать их в гнезда формы, не тревожа краев будущих роликов, я думал о том, что формовать эту детальку оказалось проще простого. Но какими они у нас получились, мы еще не знали. Об этом предстояло узнать лишь в понедельник, когда раскроют опоки.

Сегодня была суббота.

Когда мы пошабашили, на плацу осталось сто пять пышущих жаром залитых опок.

ПИСЬМА ДРУЗЬЯМ

— Нехай вам грець! Чешите языками дальше, а я пойду хлопцам писать! — так сказал я Маремухе и Саше, выслушав терпеливо все их насмешки по поводу моей вечерней отлучки.

Оставляя их вдвоем в мезонине, я так и не сказал им, где пропадал весь вечер третьего дня. Как выяснилось из допроса с пристрастием, который мне учинили хлопцы, они намеревались и впредь контролировать каждый мой шаг, опасаясь: а не отрываюсь ли я от коллектива? Они по-товарищески боялись, как бы я не свихнулся на стороне, не «переродился», и разными намеками хотели выведать у меня все. А я не смог признаться. Заикнись я только про званый ужин да про раков — получилась бы такая проработка, только держись! А разве я честь нашего флага у того инженера не держал? Держал!

Еще в сенях я переобулся в легкие тапочки, а литейные мои «колеса» выставил в козий сарайчик до понедельника.

Под забором в нашем дворике приютилась ветхая, обросшая диким виноградом беседка. Посреди нее был вкопан в землю шестигранный столик.

Славно писалось в уютной тени беседки! Ветерок-низовка иногда залетал сюда с моря и шевелил обложку тетради, то приоткрывая ее, то укладывая листочки на место.

Сперва я написал Фурману — в Луганск, на завод имени Октябрьской революции, Монусу Гузарчику — в Харьков и, конечно, Гале Кушнир — в Одессу. С самого утра я думал над тем, что мне написать ей. Обида, которую нанесла она мне, взяв было сторону Тиктора в истории с Францем-Иосифом, теперь казалась совсем пустяковой.

Забыв все досадные колкости и мелкие обиды, я вспоминал сейчас только все милое и нежное. Скромную, веселую Галю я невольно сравнивал с Анжеликой — со всеми ее суевериями, с лампадкой на ковре, тоскливой феей да увлечениями чарльстоном.

«Конечно же, Галя во сто тысяч раз скромнее, проще и сердечнее!» — думал я, старательно выводя в конце открытки строки:

"…И если это письмецо найдет тебя, выбери свободную минутку, Галя, напиши, как ты живешь, как устроилась, нравится ли тебе работа, Одесса, — словом, все опиши и вспомни при этом наши прогулки в Старую крепость и все то хорошее, что было между нами. Просят тебе передать пламенный комсомольский привет Петрусь и Саша Бобырь, которые живут со мной в одном домике, у самого Азовского моря.

С комсомольским приветом Василий Манджура".

Никакой уверенности в том, что мои письма дойдут до адресатов, у меня не было. Расставаясь, мы записали названия заводов, на которых будем работать, и все. Но ведь на заводах тысячи рабочих!

Никите Коломейцу я решил написать большое, обстоятельное письмо. Его-то адрес впечатался в мою память на всю жизнь: "Город Н., Больничная площадь, школа ФЗУ около завода «Мотор». Старательно я вывел этот адрес и придавил голубенький конвертик камешком-голышом, чтобы не унес его ветер. Но стоило мне раскрыть тетрадку, как я понял, что в ней кто-то хозяйничал. Две страницы были вырваны из середины, а на первой красовался знакомый почерк Бобыря.

Прочитал я и невольно улыбнулся.

"Начальнику городского отдела ГПУ.

У меня очень хорошая память. Увидел кого — запомнил навеки. Это я все к тому, чтобы вы, товарищ начальник, отнеслись…

Здесь Сашкино послание обрывалось. Последнее его слово «отнеслись» появилось позже, взамен зачеркнутой фразы: «не смеялись, как мои товарищи».

Снова мне живо представился день приезда, распаленный Саша Бобырь, доказывающий, что возле киоска с бузой он видел Печерицу. Не забыл я, какой вопль поднял Саша, когда Маремуха спросил: "А ты не сказал, увидя Печерицу: "Чур меня, чур!

Сложив вчетверо испорченную страничку, я положил ее в кармашек косоворотки и принялся сочинять письмо Никите Коломейцу. Длиннющее оно получилось. И виноват в этом не столько я, сколько сам Коломеец.

Накануне расставания Никита сказал: «Одно прошу, милый, побольше подробностей. Жизнь всякого человека состоит из множества мелочей, и только тот является настоящим человеком, кто не утонет в этой каше, а, разобравшись, что к чему, найдет правильную дорогу вперед. Потому давай-ка, брат Васенька, побольше мне поучительных мелочей, которые ты заметил на новом месте. Я постараюсь в них разобраться и использую в работе с новым выпуском фабзайцев».

Я и «давал мелочи», как говорят кочегары, «на полное давление». Все написал Коломейцу: и как Тиктор уединился от нас в поездке, и как мы боялись сперва, что у крупной домовладелицы поселимся, и как Печерица привиделся Саше Бобырю у киоска с бузой, и даже этого специалиста по пушечным ударам Зюзю Тритузного, который чуть не встал поперек нашей дороги, я распатронил так, что держись! Сообщил я Никите, что продумываю на досуге одно изобретение по поводу подогрева машинок. Очень обстоятельно описал историю своего визита в танцкласс Рогаль-Пионтковской. А чтобы Никита, чего доброго, не вздумал упрекать в увлечении танцульками, объяснил причину посещения этого заведения: