Южнее главного удара, стр. 10

ГЛАВА VI

СТАРШИНА ПОНОМАРЁВ

Старшина Пономарев сидел на земляном полу под каменным сводом и думал. Ему только и осталось теперь думать. В который раз вспоминал он, как шли они с Долговушиным, как немцы подпускали их, решив, видимо, что сдаваться идут, как Долговушин еще закурил на ветру, оборотясь к немцам спиной, и как потом по ним ударили из пулемета. Задним числом приходили теперь правильные решения. Если б знать в тот момент — кинуть гранату и прыгать за ней следом в окоп. И ничего бы немцы в тесноте со своим пулеметом не сделали. Здесь так: кто первый спохватился, тот и силен. Он спохватился, да поздно. И каждый раз, доходя в мыслях до этого места, Пономарев стонал и раскачивался на полу — слишком все еще было горячо, слишком свежо. Месяца два назад, в самый разгар нашего наступления, произошел в бригаде случай, о котором после долго и много говорили. Еще только уточнялся передний край, и вот тут-то начальник связи полка майор Коколев, большой любитель быстрой eзды, разогнавшись на мотоцикле по грейдеру, проскочил к немцам. Ему махали из окопов, кричали, но за ветром и треском мотора не было слышно. Он тоже махал пехотинцам рукой в кожаной перчатке. Кричал что-то радостное, сожмурясь от встречного ветра, блестя влажными зубами. Вот такой, счастливый, он и промчался навстречу своей смерти. После пехота видела, как к нему кинулись немцы снимать планшетку, а на грейдере лежал отлетевший в сторону мотоцикл, и колеса его бешено крутились. Майора жалели: он был веселый, смелый человек. А Пономарев еще подумал тогда: «Все от лихости от этой, от молодой глупости. Тут война, а ему на мотоцикле кататься забава…» Уж в чем, в чем, но в лихости старшину никак нельзя было заподозрить. Скорее в приверженности к порядку. А вот еще хуже начальника связи — пешком зашел к немцам! В самом конце войны! В подвале пахло гнилым деревом и от порожних бочек — вином его хранили здесь прежде. Все же под землей было теплей, чем снаружи, но от сырости и каменных стен зябко, и Пономарева пронизало насквозь. Он не знал толком, ночь ли сейчас, день. С тех пор как над ним захлопнулась крышка погреба, темнота стояла одинаковая, а часы с него, как водится, сняли. Их снял рослый, раскормленный немец и, прежде чем забрать, деловито осмотрел на ладони. Часы были не новые, кое-где из-под стершегося никеля желтела медь, но шли они хорошо и долго могли бы еще служить, как все вещи, принадлежавшие Пономареву. Немец остался недоволен часами, но все же взял, уверенный, что пленному они больше не понадобятся. Забрали все, что можно было забрать. Только партбилет не нашли, потому, быть может, что искали вещи. Под высоким простроченным поясом брюк с внутренней стороны был у Пономарева потайной кармашек. Обрывая ногти, Пономарев здоровой рукой вырыл в земле ямку. Неглубокую: немцы искать не станут, а жителям легче будет найти. Он положил на дно партбилет, засыпал землей, старательно притоптал сапогом. Может, со временем попадется людям на глаза, хоть что-то узнают о нем… Он нарочно отошел в другой угол погреба, там сел на землю и начал ждать. Пока он работал нагнувшись, кровь прилила к голове, и теперь раны сильно болели. Он ощупал за ухом толстый запекшийся рубец, где пуля снесла кожу, потом осторожно потрогал переносицу. Под пальцами захрустело, боль обожгла глаза. Пономарев долго сидел не шевелясь, отдыхая от боли. Сверху вдруг смолкли шаги часового, зашуршало, посыпалось, потянуло холодом — это подняли крышку. Там была такая же темень. Наверху топали. Слышны были голоса, недовольные, с позевом. Заступал на пост новый часовой. Весь внутренне напрягшись, Пономарев каждую минуту ждал насилий, надругательств и готовился к ним. Но все было буднично в эти последние его часы. И часовые передавали его друг другу, как имущество: один сменялся, другой, злой спросонья, заступал на пост и проверял, все ли на месте. Ни одна ночь за всю жизнь Пономарева не была такой долгой, как эта. О многом успел передумать он, со многим простился. Почему-то память выбирала из прошлого одно хорошее, и Пономарев с удивлением открывал, как богата была его жизнь многими радостями. Или, может быть, на краю пути другой меркой меряется пройденное? То он думал о доме, о семье, которой теперь уже не хозяин и не советчик, то вдруг с беспокойством вспоминал, что недополучил на батарею табак и сахар и каптер не знает об этом, а писарь ПФС Тупиков, жук не из последних, обязательно утаит теперь. Раны не беспокоили его, он знал, скоро боли не станет, и ему жаль было расставаться с ней. Перед утром Пономарев задремал. Но и во сне тревожили его заботы, все то, что не успел он переделать в жизни. Потом неожиданно пришел к нему светлый сон о далеком счастливом времени, когда он, молодой еще, служил срочную службу. Приснился летний синий день, белые палатки опустевшего лагеря, с одной стороны освещенные солнцем, мокрый песок линейки под ногами, два ряда побеленных, торчащих уголками из земли кирпичей, трубач, при виде старшины замерший с приставленной к колену трубой, в никелевом раструбе которой уместился весь сияющий мир. А по линейке, отражая солнце каждой пуговицей, идет лейтенант Демиденко, веселый, насмешливый, тот самый что в сорок первом году, уже капитаном, был убит под Хомутовкой, когда прорывались из окружения. И старшина не понимал, как же это, и, радуясь, хотел крикнуть, и не было голоса. А Демиденко уже подходит, улыбаясь, по-строевому неся ладонь у виска, прежде чем подать ее… Пономарев проснулся с легким сердцем. И тут же зажмурился: вместо солнца ему светили в глаза фонариком. Весь еще под впечатлением сна, он в первый момент ничего не мог сообразить. А когда вспомнил, что-то большое, тревожное шевельнулось в нем и прежняя тяжесть легла на душу. Его вывели наверх, помятого от сна, в помятой, отсыревшей, пахнущей погребом шинели. Несколько немецких солдат без дела толпились у входа. Тут же ждал и тот рослый немец, что снял с Пономарева часы. Он был такой раскормленный, что складку шинели распирало сзади, а каска казалась ему мала. Увидев пленного, он сразу же направился к нему, расталкивая остальных: еще что-то забыл на нeм. Он взял Пономарева за плечи, повернул, внимательно оглядел сверху донизу. Он делал это спокойно, привычно. С особенным интересом осмотрел сапоги — и головки и задники — и когда убедился, что они вполне хорошие, в обращении его с пленным появилась бережность. Пономарев понял, сапоги с него снимет он же. Пономарева повели серединой улицы. Было позднее утро, и на солнечной стороне капало и от крыш валил пар. Белые оштукатуренные дома, красные черепичные крыши — все это имело на солнце вид праздничный. За деревней просторно синели пологие холмы, на них виноградники, засыпанные сейчас снегом. А выше по гребню сторожами стояли тополя. В легком, пахнущем ужe весной воздухе они тоже казались легкими и далекими. Пономарев щурясь смотрел на эти далекие холмы, и к тому, что видел он и чувствовал, примешивалась горечь расставания с этим сияющим миром. На пригретом, дымящемся крыльце сидели на порожках два немца. Один чинил мотоциклетное колесо, пальцы его были в машинном масле. Другой, повесив на перила мундир, сидел в фуражке и майке, подставив солнцу белые плечи. Он играл на губной гармошке что-то жалобное. Еще один немец, надвинув от солнца козырек на глаза, выкалывал в смерзшемся снегу канавку, отводя воду от крыльца сверкающие осколки льда искрами взлетали вверх из-под его лопаты. Четвертый, скинув шинель на снег, колол дрова и радостно вскрикивал, когда полено разлеталось. Пахло вокруг свежим осиновым деревом. Увидев конвой и пленного, он бросил колоть дрова, разогнулся с блестящим топором в руке, вытер ладонью потный лоб и что-то сказал остальным, весело кивнув на Пономарева. Все засмеялись, а немец с губной гармошкой, прикрыв глаза, заиграл еще жалобнее, еще мечтательнее. Для Пономарева в эти часы все имело свой печальный, прощальный смысл. Он увидел разлетавшиеся поленья, почувствовал запах свежих дров и вспомнил, как в последний день дома он колол у себя во дворе дрова. Жалея его, жена отговаривала: «Что уж, Вася, на всю войну не наколешь. Видно, самим нам придется как-либо, не безрукие, чать». Это было правильно: на всю войну дров не наколешь. Но ему хотелось, уходя, оставить дом в порядке, чтобы вся мужская работа в последний раз была сделана его руками. И он все колол, не налегая и не торопясь, потому что успеть нужно было много. Часам к одиннадцати жена вышла звать завтракать. Он сказал: «Сейчас», — и посмотрел вслед ей. И в этот момент совершенно просто представил и увидел с неожиданной ясностью, как, если он не вернется с войны, жена будет вспоминать и этот день, и то, как он напоследок вот здесь колол дрова. Он вонзил топор, сел на чурбашек и закурил. И курил долго. Он думал спокойно, потому что был уже не молод и это была вторая война в его жизни: сначала финская, теперь эта. Он знал, как и что на войне бывает. Вот и сбылось то, о чем подумал он тем утром. В какой-то из недалеких теперь уже дней другими глазами оглядит жена стены дома, и пустыми покажутся они ей. Пока Пономарев был жив, он старался оберегать жену от тяжелой работы. Но в том, что происходило сейчас, не его воля. Посреди улицы, на подтаявшей дороге, воробьи расклевывали навоз. Они поднялись из-под ног, когда провели Пономарева, и вновь слетелись, словно замкнув за ним круг. Жителей в деревне нe было видно. Несколько денщиков со своим рыскающим выражением попались навстречу. Каждый из них спешил. Внезапно что-то стремительное со свистом пронеслось над головами, и тень самолета скакнула через крыши. Все, кто был на улице, пригибаясь, сыпанули к домам. Из-за крыш с громом взлетело облако дыма. Еще один такой же столб земли и дыма встал на огородах. Через улицу вскачь пронеслись кони со светлыми гривами, волоча по земле опрокинутую кухню без колеса. За ними, ловя руками воздух, бежали два солдата. Когда уже все улеглось, на середину дороги выскочил немец и, задрав автомат, дал в небо длинную очередь. Все произошло так мгновенно, что в первый момент никто не успел ничего сообразить. И только конвойные вцепились в Пономарева и прочно держали его. Он тяжело дышал, с тоской озирался. Его затащили под навес. Из домов выскакивали немцы, застегиваясь на ходу, задирали вверх головы. В солнечном небе выли моторы, воздушный бой клубком перекатывался, видный то с одной, то с другой стороны улицы, пулеметные очереди звучали глухо. С замершим сердцем, один среди немцев, Пономарев с земли смотрел за боем, и горькое торжество росло в нем. Вдруг на противоположной стороне закричали, замахали руками, и сейчас же из-за домов, теряя высоту, вырвался самолет и пропал за крышами, повесив над улицей поперек черный хвост дыма тень его быстро ползла вдоль деревни, гася стекла в домах. Пономарев не успел рассмотреть, чей самолет сбит его сильно ударили между лопаток рукоятью автомата, и он сообразил: сбили немца. И удар уже не показался ему ни больным, ни обидным. За селом, клубясь, беззвучно взлетело освещенное снизу облако, и, прежде чем донесся взрыв, завывая сиреной, пронеслась мимо санитарная машина. По ее четко отпечатавшимся колеям Пономарева погнали дальше. Толпа немцев, забегая с боков, тесня часовых, галдя и что-то выкрикивая, сопровождала их. «Конец!» — подумал Пономарев, когда впереди у большого дома с высоким крыльцом и множеством сходящихся к нему проводов увидел другую толпу, ждавшую молча и угрожающе. Он смерил глазами расстояние до них, и на душе у нею стало строго. И чем ближе подходил он, тем сильнее поднималось в нем злое упорство. Над головами толпы, блеснув солнцем, раскрылось в доме окошко. Какой-то чин, поставив локти на подоконник, деловито вправляя сигарету в мундштук, ждал. И вдруг Пономарев понял: это же писаря. Они и подступали к нему с той воинственностью, какая всякий раз появляется у писарей при виде хорошо охраняемого пленного. И страх в нем сменило великое презрение. Стеречь Пономарева остался второй конвойный, мальчишка с тонкой шеей. Он дикими глазами глядел на пленного и держал наставленным автомат, готовый чуть что стрелять. Первый, придерживая левой рукой шинельный карман и отставляя зад, затопал по лестнице докладывать. Поверх голов и крыш Пономарев жадно смотрел на край зимнего неба. Там беззвучно взмахивали белые дымки зенитных разрывов. Он все ждал, что вот сейчас земля донесет глухое слитное дрожание дальней бомбежки. Но было тихо, и только в конце деревни по-мирному урчал экскаватор, насыпая на белом снегу рыжий отвал глины. Вскоре с крыльца сбежал конвойный. Он поспешно оглядел пленного, как бы удостоверяясь, что тот не подведет его перед начальством, одернул на нем шинель. Торопясь и подталкивая в спину, он погнал Пономарева в дом. В темных сенях по привычке, воспитанной всей жизнью, Пономарев машинально и старательно вытер ноги, прежде чем ступить через порог. Что ждало его за этим порогом? В пустоватой казенного вида комнате несколько немцев, сидя за столами, ощупали его взглядами. Кого-то, видно, ждали. Чтобы не смотреть на немцев и не волноваться, Пономарев смотрел в окно. К распахнутым широким складским дверям напротив подъехал грузовик. С него спрыгнули солдаты и по двое стали таскать в кузов длинные бумажные мешки с болтавшимися на веревках бирками. Они брали их из высокого штабеля, видневшегося в полутьме открытых дверей. Когда наконец дошли до пола и, отворачивая лица, вынесли на свет нижний, побуревший и подмокший, он вдруг прорвался и из него вылезла белая человеческая нога. «Вот оно что, оказывается!» — поразился Пономарёв, осенённый догадкой. Теперь он понял, зачем экскаватор роет ров на краю деревни. Сколько раз слышал он, как наши бойцы недоумевали: бьёт, бьёт наша артиллерия, а возьмут немецкие окопы, и там всего несколько убитых валяется. А они вон штабелями лежат, хоронить их не поспевают. «Нашим надо рассказать!» —вспыхнула в нем мысль. Он осторожно обернулся и увидел, как за столами все поднялись, точно на них холодным ветром подуло. От дверей шёл немец, старый, по-строевому прямой, в высоких подтянутых галифе, с мёртвым взглядом и тонким властным ртом. Он оглядел пленного в грязной, отсыревшей шинели, избитого, с раздавленной переносицей, презрительно глянул на лужу воды, натаявшую от его сапог, и под быстрое бормотание переводчика заговорил в упор резким командным голосом: каждое слово — приказ. Пономарёв оробел вдруг. Но в тот же момент разозлился.