Записки следователя (сборник), стр. 83

— Слепил горбатого? Это, извините, что за шутка? — опять улыбнулся профессор. — До меня… гм… не всегда доходит ваша лексика, Игорь Петрович. По-видимому, это недостаток моего образования… Я ведь как-никак медик, а не криминалист.

Кардинал невесело ухмыльнулся.

— Ловко вы меня подцепили, — сказал он. — Что ж, ваша взяла, подтверждаю свои предыдущие показания. Я действительно вор. Опытный. Тоже профессор своего дела. Честное слово Кардинала!… Это моя кличка. Нравится?

— Нет, — ответил профессор. — Человеку дана одна жизнь. И прожить её лучше с одним именем. С настоящим, я хочу сказать… Я всегда жалею людей, не понимающих, что может быть только одна жизнь, только одна родина, только одно имя. Такова мера, которую не стоит нарушать. И забывать эту меру тоже не стоит, Игорь Петрович. Согласны?

Кардинал молчал, обдумывая, как лучше ответить профессору. Ему хотелось ответить так, чтобы профессор понял, что и он, Кардинал, тоже может пофилософствовать.

— А кто знает, что такое мера? — медленно произнёс он. — Кто её определил? Что такое мера жизни? Мера преступления и мера наказания? Мера добра и зла? В какой аптеке и на каких весах взвесили эту меру, позвольте вас спросить? Я много раз судился и всякий раз искренне считал, что вынесенная мне судом мера наказания чересчур велика. Но судья считал эту меру правильной. А потерпевшие не раз кричали, что мне дали мало — мера наказания их не устраивала. Вот вам три разные меры. Кто же прав: я, судья или потерпевшие? И есть ли мера, которая устроит всех? Нет такой меры, голову даю на отсечение!… Вот вы сказали — одна жизнь. Но умирать не хочется, даже если жизнь уже прожита. И даже если это не очень складная жизнь.

— Не хочется, — сказал тихо профессор, и так сказал, что Кардинала будто обожгло. Он устыдился, что неосторожно и грубо коснулся того, чего касаться не смел.

Где-то на далёком горизонте, над крышами ещё спящих домов уже начало сереть предрассветное московское небо. Утро подкрадывалось к городу, и, хотя ещё было темно и очень тихо, деревья уже стали робко перешёптываться, и свежий ветерок иногда шелестел в прохладных аллеях. Кардинал сидел, низко опустив голову, ему всё ещё было стыдно за свою бестактность.

— Вы спрашиваете, есть ли мера, которая устроит всех? — прервал затянувшуюся паузу профессор. — Человеческое счастье — вот эта мера. Да, счастье… Впрочем, смысл этого простого и такого сложного слова был запутан, искажён и затемнён больше, чем какие бы то ни было другие слова… Разные люди в разные времена по-разному объясняли, что такое счастье и как его надо добиваться. Одни говорили о счастье, обманывая сознательно и корыстно, другие сами обманывались, третьи просто не понимали, что же такое в конце концов подлинное человеческое счастье. Многие века людей уверяли в том, что настоящее счастье наступает после смерти, и если во имя этого покорно переносить все горести на земле, то это будет вознаграждено на небесах… В погоне за так называемым счастьем совершались тягчайшие преступления и самые неожиданные поступки. Вот и вы, Игорь Петрович, тоже, вероятно, стали… гм… тем, кто вы есть, полагая, что это путь к счастью… По крайней мере, вы так считали в начале своей… деятельности.

— Да, было что-то в этом роде, — согласился Кардинал. — Что было, то было.

— Вот видите. Теперь, как мне кажется, вы так не считаете.

— А в чем, по-вашему, счастье? — спросил Кардинал.

— Почти во всём, — ответил профессор, — во всём, что дарит нам жизнь и что мы делаем во имя жизни, во имя человека. Во всём, где нет обмана, эгоизма, стремления поживиться за счёт другого человека, насилия, унижения. Если человек не пристраивается к жизни, а строит её, если он умеет творчески трудиться и наслаждаться этим трудом, — он неизменно и по-настоящему счастлив. И тогда счастье — всё: и вот такая тихая ночь на пустынном бульваре, и неожиданный разговор с незнакомым человеком, и каждый глоток воздуха, и работа, которая предстоит тебе завтра, и хорошая книга, и музыка, и картина, заставляющая тебе задуматься…

Профессор встал, зябко потянулся, потом снова сел рядом с Кардиналом, внимательно, ласково и грустно посмотрел ему прямо в глаза и, совершенно неожиданно перейдя на “ты”, медленно и очень твёрдо произнёс:

— Вот и всё, нежданный мой приятель. Мне пора — завтра, а точнее сказать, через несколько часов у меня серьёзная операция. Рак желудка в начальной стадии. Больному сорок два года. Он ещё должен жить, чёрт возьми, и он будет жить, голову даю на отсечение, будет!… И это тоже счастье — для него, для меня, для тебя, для всех!…

Кардинал неожиданно вскочил, отвернулся и, не глядя на профессора, сделал несколько шагов. Потом обернулся.

— Что, трудно? — спросил профессор.

— Трудно, — ответил Кардинал.

— Трудное счастье вернее, — крикнул профессор. — Иди, не бойся, иди!… Найдёшь счастье… А эту… трубку… ко всем чертям!… Вместе с кличкой!… И со всем прочим!…

Кардинал стоял не отрывая глаз от профессора. Он силился что-то сказать, но губы у него дрожали и он так и не мог произнести ни слова. Профессор подошёл к нему и сердито бросил:

— Ну, чего дрожишь?! От страха?

— От счастья, — еле выговорил Кардинал и бегом, как бы спасаясь от самого себя, бросился вперёд…

Глядя ему вслед, профессор думал о том, что, когда люди разговаривают друг с другом откровенно, доброжелательно и доверчиво, они всегда находят общий язык независимо от разницы в возрасте, биографии и профессии, и тогда их общение, свободное от расчёта, подозрительности, зависти и эгоизма, есть само по себе мудрое счастье, которое сильнее всего, что мешает людям жить, работать, беречь и ценить друг друга.

Удивительно мчится время и просто не верится, что вот уже три года прошло с того дня, как Кардинал явился с повинной в милицию и с тех пор честно живёт и работает.

Физика открыла законы цепной реакции, которая высвобождает загадочные силы, невидимо дремлющие в недрах атомного ядра; наука научилась учитывать эти силы и ими управлять.

Но все ли мы знаем о “цепной реакции”, возникающей под влиянием дней нашей жизни, с её идеями и борьбой, радостями и печалями, подвигами и трудностями, открытиями и ошибками? О реакции, высвобождающей потаённые и удивительные силы человеческого сердца и, о том, как жизнь мудро и незаметно управляет этими силами?

Недавно явились с повинной Пузырь и Голубь. Они пришли вдвоём. Пузырь, поздоровавшись с офицером милиции, сказал: “Гитлер капут!” и объяснил, в каком смысле эта выразительная формула применима к данному случаю. Голубь по старой привычке начал было что-то врать, но тут же, вспомнив, зачем он пришёл, сказал:

— Извините, гражданин начальник, брехня. Я вор, остальное ясно…

Зямка Кенгуру и Бим-Бом отбывают наказание. Первый избран членом совета колонии, второй руководит самодеятельностью. Тоже неплохо для начала.

Судьба остальных нам пока неизвестна.

Когда-нибудь будущий историк, разбираясь в самых удивительных и противоречивых документах нашего времени, остановит свой пытливый взор помимо всего остального и на сотнях протоколов о явке с повинной, лаконичных, написанных казённым языком милицейских протоколов, какие так часто составляются теперь во многих отделениях милиции, вовсе при этом не рассматриваясь, как нечто поразительное, потому что явка с повинной стала уже фактом распространённым и будничным.

Вот почему нам захотелось рассказать об одном маленьком происшествии, мало кому известном и потонувшем почти бесследно летом 1957 года в океане песен, музыки, цветов и замечательных встреч, которыми был так фантастически богат Московский фестиваль.

Записки следователя (сборник) - pic_31.png

ТЕНИ ПРОШЛОГО

ТРИ ПРОВОКАТОРА

Моя следственная судьба столкнула меня с тремя крупными провокаторами царской охранки: злым гением «Народной воли» Иваном Окладским, проработавшим в охранке тридцать семь лет; знаменитой Дамой Туз — Серебряковой, служившей секретным агентом в московской охранке более четверти века, любимицей самого Зубатова; и, наконец, с резидентом охранки в Балтийском флоте Кириллом Лавриненко, провалившим в 1906 году революционное восстание на крейсере «Память Азова», после чего девяносто с лишним матросов были преданы военному суду и семнадцать из них казнены.