Воспоминания. Том 1, стр. 33

"А Вы не рассказывали о том, как встретили святыню в Ставке?" – спросил я.

"Боже меня сохрани, как можно! даже своим не говорил... Да и о проводах умолчу, чтобы не было соблазна", – ответил о. Александр.

"И мне страшно, – сказал я. – Господь вес сделал для того, чтобы пробудить слепых, а люди не узнали Руки Божьей и отвергли Ее"...

Подъезжая к г. Изюму, мы из конца вагона увидели, что не только станция, но и огромная площадь перед вокзалом, стоявшим среди поля, на расстоянии нескольких верст от города, была переполнена народом, ожидавшим прибытия святыни.

"Посмотрите, – сказал мне о. Александр, – целый день стоит народ на морозе, с хоругвями и свечами в руках... И простоял бы так всю ночь"...

"Узнаю Вашу паству", – ответил я. Я выглянул из окна и заметил, как народ, при виде приближавшегося поезда, засуетился и стал зажигать свечи... Было 2 часа ночи... Холодно и темно... И на фоне беспросветного мрака, где виднелись одни силуэты, вспыхивали в толпе яркие звездочки...

Прошло еще одно мгновение, и процессия медленно двинулась к окаменелому, скованному морозом, шоссе, направляясь в село Пески...

Впереди и по сторонам ехали верховые, с факелами в руках, освещая путь...

Никогда еще эти люди, эти женщины и дети, закутанные в платках, одетые в полушубки, с огромными рукавицами на руках, не были мне ближе и роднее, чем в этот момент... Никто не был и к Богу ближе, чем этот серый народ, такой верующий, такой смиренный, довольный своей долей и невзыскательный... И я вспомнил деревню, три года службы в ней, свое общение с народом, все радости и горе, какие делились с ним. И на фоне этого прошедшего мое настоящее, все эти верхи служебной лестницы, эти перспективы сделаться Товарищем Обер-Прокурора Св. Синода, все это показалось мне не только не нужным, но и греховным, удалявшим от "настоящей" жизни, от здоровых корней, победою дьявола, вырвавшего меня из народа и бросившего в пучину мирского водоворота...

Прошло уже два часа, а село только виднелось на горизонте...

Никто не жаловался ни на холод, ни на утомление: все шли без шапок; стройный хор певчих по-прежнему оглашал воздух в ночной тишине... Никто не спешил домой... Подле своей святыни, все чувствовали себя дома... Только к 6 часам утра крестный ход подошел к храму, который, как свеча перед Богом, горел сотнями огней среди села, погруженного во мрак... Святыня была установлена посреди храма, и начались беспрерывные молебны. О. Александр не успевал принимать записочек, подаваемых ему со всех сторон, и вычитывал, с большой любовью, все имена, начиная с имени Государя и Царской Семьи, за которыми следовал перечень крестьянских, простонародных имен... Никто не спал в эту ночь... До самого утра длилась молитва в храме, и только к 9-ти часам, усталый, в полном изнеможении, достойнейший сельский пастырь, установив святыню на ее прежнее место, покинул храм.

В это же день я уехал в Белгород, куда отвез Владимирский образ Божией Матери, а затем в Киев, к родным, где и провел Рождественские праздники. Слухи о моем назначении Товарищем Обер-Прокурора достигли и Киева. Меня расспрашивали о них; но я не знал, что отвечать...

Мои мысли витали в другой сфере, откуда я боялся спускаться на землю.

Я чувствовал одновременно и близость Бога, и страх Божий...

Пусть люди называют мою веру мистикою, фантазией, или большим воображением; но тот факт, что во время пребывания святыни в Ставке не было не только поражений на фронте, а, наоборот, были только победы, в чем может убедиться каждый, кто проверит этот факт по телеграммам с фронта за время с 4-го октября по 15-ое декабря 1915-го года, не вызывал во мне никаких сомнений, и, сквозь призму этого факта, я расценивал и все то, что меня окружало и что приобретало в моих глазах другую окраску...

Так кончился 1915-й год.

Глава XXIII. Накануне

Дурными предзнаменованиями начался 1916 год. Святыни покинули Ставку в декабре 1915 года, и те, кто связывал успехи на фронте с их пребыванием в Ставке, те стали приписывать их отъезду вес последовавшие неудачи на войне. Началось отступление по всему фронту, что объяснялось только стратегическими ошибками, только недостатком орудий и снарядов, только плохим снабжением армии. Но вот скоро все эти недостатки были устранены: снабжение армии было поставлено на небывалую высоту, а снаряды были приготовлены в таком огромном количестве, что их хватило бы на целые годы. А победы не было. Наоборот, военные горизонты омрачались все более зловещими тучами; появились грозные признаки разложения армии, выражавшиеся в массовом дезертирстве, а наряду с этим все выпуклее и рельефнее вырисовывалась роль союзников, оправдывавшая недоверие к ним и обесценивавшая все наши жертвы.

"Чем же все это кончится? Что же будет дальше?" Так думали те, кто не прозревал за внешними грозными событиями той закулисной игры, какая сводилась к одновременному уничтожению России и Германии в интересах третьих лиц, задача которых состояла не только в сокрушении двух могущественных монархий, как оплота христианской цивилизации и культуры, но и в ликвидации самого христианства. Но те, кто это знал, знали и то, что будет дальше и что нужно делать для того, чтобы этого не было. Те, не боясь обвинений в германофильстве, указывали на безумие войны между теми, кто связан общими интересами и должен поддерживать друг друга, и не только в целях политических, или экономических, но и в целях мировых, в интересах спасения всей Европы от гонителей христианской идеи. Те громко осуждали политику русского правительства, дважды отклонявшего просьбы о перемирии со стороны истощенной Германии, имевшей впереди себя Россию, а в тылу – Францию. Два раза был пропущен момент для заключения почетного мира, ибо отравленное общественное мнение, сознательно и бессознательно осуществлявшее директивы его руководителей, требовало войны до конца, до полной победы... еврейства над христианством.

Было очевидно, что Россия катилась в бездну; но в это никто не верил. И даже самые крайние пессимисты, все же, были убеждены в том, что, в конце концов "все образуется". Иного мнения были те, кто оценивал политический момент с точки зрения осуществлявшихся интернационалом программ.

Но этих людей называли мистиками, и их суждения рассматривались как "вредный мистицизм".

Слишком далеко стояли русские от России для того, чтобы заметить перемены в ее судьбе, чтобы обнять сущность политического момента в его целом, а не только в отношении его последствий для каждого в отдельности.

Слишком твердо укоренилась привычка русских людей оценивать окружающее с точки зрения одной только внешности, без мысли о том, что скрывает эта внешность с духовной стороны. И в то время, когда на фронте решался вопрос не о победе России над Германией, или наоборот, а вопрос о судьбе России и участи христианства, в это время жизнь в тылу являла собой картину пира Вальтасара, и беспечные люди оценивали все ужасы войны лишь с точки зрения личных лишений и причиненных войной неудобств. Почти никто не чувствовал своих личных обязательств к фронту; мало кто думал, что Россия уже накануне своей гибели.

Пути Господни неисповедимы; но законы Бога – непреложны!

Еще меньше было тех, кто понимал, что происходило в тылу и что выражала собою та вакханалия сатанинской злобы, какая бушевала в самом Петербурге и всею своею тяжестью обрушивалась на самых лучших, самых чистых, самых преданных слуг Царя и России.

Все видели и слышали, какой жестокой травле со стороны революционеров подвергались эти лучшие люди; но все молчали, никто не заступался за них. Наоборот, гипноз был так велик, общественная мысль была до того уже терроризована, что к этой травле присоединялись даже те, кто обязан был, по долгу присяги, бороться с нею...

И среди этих лучших людей, особенно ненавистных революционерам, занимал едва ли не первое место Петербургский митрополит Питирим. Это понятно, ибо делатели революции, скрывавшие в своих недрах идею ликвидации христианства, не могли, конечно, пройти мимо Первоиерарха Церкви, стоявшего на страже Православия.