Воспоминания. Том 1, стр. 107

И, глядя на эти ужасы, я боялся не столько ареста, сколько этой зверской расправы обезумевшей толпы, тем более что, по слухам, уже многие сделались ее жертвами, и кровь лилась безостановочно... Так, передавали, что на Выборгской стороне какого-то генерала разрубили на куски и бросили в Неву; на Обводном канале зверски замучено несколько офицеров и пр. А мои казенные курьеры ходили возле меня, смотря злобно, исподлобья, с определенным намерением чем-либо задеть меня и нарваться на мое замечание. Раньше трепетавшие, подобострастные, они теперь сами начали вступать со мною в разговор, громко одобряя революцию, а курьер Федор цинично заявил даже: "Оно, конечно, господа нас раньше обманывали, а мы, темные люди, того не замечали... Ну, а теперь, как открыли нам глаза, так мы и взаправду все увидели"...

"Если останешься жив, так и не то еще увидишь", – не утерпел я. В этот момент послышался стук в дверь, и Федор как стрела вылетел в переднюю, не спросив даже, открывать ли дверь, или нет. Через несколько минут в мою квартиру входила громадная толпа вооруженных до зубов, полупьяных солдат, в шапках и папиросах во рту, а Федор, злорадно улыбаясь, увивался подле меня, особенно громко выговаривая "Ваше Сиятельство" и переглядываясь с солдатами, конечно, с целью еще больше вооружить их против меня.

Я резко прогнал его и приказал не сметь больше показываться мне на глаза... Может быть, этой резкости я был обязан тем, что солдаты несколько приосанились и в первый момент, будто, даже растерялись.

"Что вам надо?" – спросил я солдат. Солдаты замялись, и один из них неуверенно и нерешительно спросил: "Где здесь живет офицер?"

"В моей квартире нет офицеров", – ответил я громко, и толпа в 20-30 человек, правда, на этот раз без провожатого-жида, разбрелась по комнатам, улыбаясь и переглядываясь между собою, не делая ни угроз, ни попыток ограбить мою квартиру, а проявляя даже благодушие. Растерянно бродили они молча по комнатам, с любопытством рассматривали картины и портреты и чувствовали себя, по-видимому, в глупейшем положении, не зная, зачем пришли... Некоторые из солдат останавливались перед зеркалами и, снимая шапку, приглаживали волосы гребенкою... И, глядя на этих парней, еще так недавно смиренных и безропотных, я сознавал, что не могу изменить к ним своего прежнего, любовного отношения, не могу смотреть на них иначе, как на "денщиков", прославившихся своей преданностью офицеру и его семье, своим трудолюбием, способностями и усердием... И не может же быть того, чтобы их успели в несколько дней испортить настолько, что они превратились из прежних парней в жестокосердных зверей... Нет, этого не может быть, – думал я: нужно только найти удобный случай, чтобы заглянуть к ним в душу, попробовать раскрыть им, глупым, глаза... Переходя из комнаты в комнату, один из солдат очутился в моем рабочем кабинете, стены которого были уставлены драгоценными иконами-подношениями разного рода обществ и депутаций, от сел и городов, от бывших сослуживцев, крестьянских сходов и проч.

И вновь совершилось чудо милости Божией.

Из кабинета раздалась команда:

"Расходись... Здесь, верно, святой человек живет: нам тут делать нечего"... – И покорная этому голосу солдата, обезоруженного ликами Спасителя, Матери Божией, Святителя Николая, Святителя Иоасафа и Преподобного Серафима, глядевшими на него и проникавшими в его душу, толпа, виновато улыбаясь, почтительно удалилась из моей квартиры, ничего не тронув.

Избежал я опасности и в этот раз.

Глава LXXXV. Мой арест

Страшный день 28 февраля, унесший, как передавали, так много жертв, окончился настолько благополучно для меня, что, убедившись в бесполезности дальнейшего пребывания в Петрограде, я стал собираться с отъездом к сестре, жившей на расстоянии нескольких станций от столицы. Я обдумывал лишь способы добраться с вещами до вокзала, решив взять с собою и свою личную прислугу, а ключ от квартиры сдать директору канцелярии Обер-Прокурора В.И. Яцкевичу, в безопасности которого был уверен.

Два раза являлись ко мне вооруженные солдаты и в третий раз, наверное, более не придут: так думал я, оправдывая свое решение и ссылками на отсутствие поводов к аресту. На другой день я проснулся раньше обыкновенного, и к 7 часам утра уже был готов к отъезду.

В этот момент раздался пронзительный звонок, и в квартиру ворвались вооруженные солдаты, причем один из них, спросив у курьера, где Товарищ Обер-Прокурора, направился ко мне и передал мне приказ Керенского о моем аресте. На мое требование предъявить мне приказ, солдат ответил, что приказ был устный, что автомобиль ждет у подъезда, и всякое сопротивление бесполезно. Я был не столько испуган, сколько подавлен унижением своей личности. Краска стыда перед прислугой, свидетельницей этого унижения, перед своими подчиненными, со злорадством, любопытством и удивлением рассматривавшими своего начальника, перед которым они еще вчера пресмыкались и которого сегодня готовы были закидать камнями, заливала мои щеки. "Скрыться, скрыться куда-нибудь подальше, чтобы никто не видел этого позора, никто бы не радовался моему унижению!" – эта мысль была единственным содержанием моих ощущений и переживании в момент моего ареста. А тут, как нарочно, из всех дверей высунулись и чиновники канцелярии, и курьеры, и каждый по-своему оценивал событие, впиваясь глазами в своего главного начальника, спускавшегося с лестницы под конвоем солдат, униженного и поруганного... У подъезда никакого автомобиля не было, и меня, как арестанта, повели посреди улицы, сквозь толпы до крайности возбужденной, озлобленной, разъяренной черни.

Толпа ревела, гоготала, грозила кому-то и чему-то и бросала камнями в каждого, кто казался ей подозрительным... Я не сомневался, что буду разорван на части, но в то же время опытно познал, что самые страшные моменты рождают самое невозмутимое спокойствие. Насколько велико было мое волнение, когда я спускался с лестницы своей квартиры, настолько велико было спокойствие теперь. Я не знал, куда меня ведут, и не интересовался этим. Никогда еще я не испытывал такой невозмутимости духа и крепости веры, как в этот момент. И, если бы толпа стала рвать меня на части, то я был убежден, что не почувствовал бы даже физической боли, до того чудесно дух господствовал тогда над плотью, до того далеко было от меня все, вокруг меня происходившее... Толпа, между тем, кричала: "Кого ведете? фараона? бей его! чего смотришь"... И в этот момент огромный камень пролетел мимо меня, задев конвойного солдата. Тот взял на прицел и собирался выстрелить в толпу, но его удержали другие. "Магометанина повели. А еще управлял нашей Церковью!" – неслось с другой стороны. Я невольно улыбнулся...

"Кого ведете?" – раздалось снова при повороте на Фурштадтскую.

"Проваливай! Нечего спрашивать: кого ни вести, да вести. Не твоего ума дело" – отвечали конвойные...

"Именно, – подумал я, – лишь бы только вести, а кого – все равно"...

Эти ответы солдат, полные природного русского юмора, до того располагали меня к ним, что я даже желал услышать еще какой-нибудь вопрос и интересовался, какой получится ответ...

Но я приближался уже к Таврическому Дворцу, и чем ближе я подходил к нему, тем скопление народа было больше, и как я, так и мои конвойные, скоро затерялись в толпе. При желании, мне легко было бы скрыться, и, конечно, ни один из конвойных меня бы не нашел. Но эта мысль даже не приходила мне в голову: напротив, я отыскивал в толпе затерявшихся конвойных, спрашивая их, куда мне идти и что делать с собою...

Десятки тысяч народа, главным образом рабочие и солдаты, окружали здание Государственной Думы... Сквозь толщу этой толпы, с большими усилиями, медленно продвигались грузовики, с вооруженными солдатами и арестованными генералами, в шинелях на красной подкладке, при виде которых толпа приходила в неистовство и забрасывала несчастных генералов камнями... С помощью конвойных, я кое-как пробрался к фронту здания Думы и вошел в вестибюль. Конвойные, признав свою миссию законченной, оставили меня; а я, очутившись в вестибюле, не знал, что делать дальше. Я сознавал только одно: что моя дальнейшая участь зависит только от меня одного... Ни порядка, ни системы, ни малейшей организации во всей этой вакханалии не было. Я мог бы остаться в Думе, где меня мало кто знал, и никто бы не спросил меня, зачем я явился; я мог бы также свободно выйти, с помощью какого-либо знакомого члена Думы, из Таврического Дворца, и, конечно, никакой погони за мною бы не было. Но самая мысль об обмане казалась мне недопустимой; а опасение, что вместо меня арестуют моих близких, было так велико, что, увидев перед собой какого-то штатского, я рассказал ему об обстоятельствах своего ареста и просил его указать мне, куда я должен идти.