Запретное (ЛП), стр. 70

В конце концов, оторвав всю синтетическую простыню по краю, я слегка ее натягиваю и чувствую, как она, больше не пришитая к матрасу, скользит подо мной. Расправив ее перед собой, я делаю первый надрыв зубами и начинаю рвать ее по кусочку. По моим грубым подсчетам, на три полоски ткани, связанные вместе, уйдет достаточно много времени. Материал прочный, поэтому у меня болят руки, но я не могу рисковать и просто дергать простыню из страха, что звук рвущейся ткани может быть услышан. Ногти сорваны, кончики пальцев превратились в кровавое месиво к тому времени, как ткань разделена на три равные части. Но теперь мне нужно дождаться, когда пройдет охранник.

Приближаются шаги, и я вдруг начинаю дрожать. Дрожать так сильно, что едва могу думать. Я не могу этого сделать. Я слишком труслив, слишком напуган. Мой план нелеп — меня поймают, я все завалю. Прутья кажутся слишком хлипкими. Что, если они сломаются раньше, чем я доберусь до окна?

Шаги удаляются, и я тут же начинаю связывать полоски ткани. Узлы должны быть крепкими, действительно крепкими, чтобы выдержать вес моего тела. С меня течет пот, попадая в глаза, размывая все перед глазами. Мне нужно поторопиться, поторопиться, поторопиться, но руки не перестают трястись. Мое тело кричит мне остановиться, отступить. Мозг же заставляет двигаться дальше. Никогда раньше я так не боялся.

Я промахиваюсь. Снова промахиваюсь. Несмотря на вес синтетического материала и тяжесть связанной петли на конце, я не могу закинуть так, чтобы зацепить один из прутьев. Я сделал слишком маленькую петлю. Я переоценил свою способность попасть в цель, пока паниковал с дрожащими руками. Наконец, в безумном отчаянии я швыряю ее прямо к потолку, и, к моему удивлению, петля зацепляется за наружный шип, связанные полоски простыни свисают вдоль стены как толстая веревка. Мгновение я в полном потрясении гляжу на нее — вот она, ждет, когда я заберусь по ней, моя дорога к свободе. Сердце колотится, я тянусь вверх, чтобы схватиться за материал как можно выше. Подтягиваясь на руках, я поднимаю ноги, сгибаю колени, скрещиваю лодыжки, чтобы зажать материал между ступней, и начинаю взбираться.

Забираться наверх гораздо дольше, чем я ожидал. Ладони потеют, пальцы ослабли от разрывания ткани, и в отличие от школьных лазаний по канату у полосок простыни практически не за что ухватиться. Как только я добираюсь до верха, я цепляюсь за прутья, ноги скребут по неровной выщербленной стене в поисках опоры. Мысок ботинка находит небольшой выступ, и, благодаря сцеплению моих кроссовок, мне удается удержаться. И вот наступает момент истины. Не ослабли ли прутья из-за того, что я карабкался? Если окончательно и с силой потянуть их, вылетят ли они из стены?

Теперь у меня нет времени рассматривать ржавчину вокруг креплений. Как скалолаз на краю пропасти, я цепляюсь руками за прутья, а ногами за стену, каждый мускул в теле напрягается из-за силы притяжения. Если они поймают меня сейчас, все кончено. Но все же я медлю. Сломаются прутья? Они сломаются? На один краткий миг я чувствую прикосновение к своему лицу золотистого света заходящего солнца сквозь грязное окно. За ним — свобода. Заключенный в безвоздушной коробке я могу выглянуть наружу, ветер колышет зеленые деревья вдалеке. Толстое стекло, как невидимая стена, отгораживающая меня от всего, что реально, живо и необходимо. В какой момент ты сдашься, решишь, что хватит? На самом деле, есть только один ответ. Никогда.

Время пришло: если у меня ничего не получится, то они услышат и будут держать под наблюдением или переведут в более безопасную камеру, так что я прекрасно понимаю, что это мой единственный шанс. Вот-вот сорвется испуганный всхлип. Я теряю его, кто-нибудь услышит. Но я не хочу этого делать. Мне так страшно. Очень страшно.

Левой рукой, по-прежнему цепляясь за прутья, удерживающие практически весь вес моего тела — металл врезается в плоть, вонзаясь в кость, — я отпускаю руку и тянусь к простыне, болтающейся подо мной. А потом я осознаю, что вот оно. Охранник пойдет по коридору с минуты на минуту. У меня больше нет оправданий. Пришло время освободить нас всех. Несмотря на ужас, ослепительный белый ужас, я закидываю вторую петлю на голову. Затягиваю ее. Спокойный воздух прорезает резкий всхлип. А потом я отпускаю.

Большие голубые глаза Уиллы, ее улыбка с ямочками на щеках. Взлохмаченная светлая шевелюра Тиффина, его наглая ухмылка. Крики волнения Кита, его румянец от гордости. Лицо Маи, ее поцелуи, ее любовь.

Мая, Мая, Мая…

Эпилог

Мая

Я смотрю на себя в зеркало, висящее на стене моей спальни. Я отчетливо вижу себя, но кажется, будто меня там, на самом деле, нет. Отбрасываемое отражение той другой, двойника, незнакомки. Той, которая похожа на меня, но кажется такой нормальной, цельной, живой. Мои волосы аккуратно зачесаны назад, но лицо выглядит тревожно знакомо, глаза те же — широкие и голубые. Выражение лица бесстрастное — спокойное, собранное, почти безмятежное. Я выгляжу поразительно обычно, шокирующе нормально. Только пепельная кожа, глубокие тени под глазами предательски сообщают о бессонных ночах, множестве часов темноты, проведенных, глядя в знакомый потолок, моя постель — холодная могила, в которой я теперь лежу одна. Транквилизаторы давно запрятаны, угроза госпитализации теперь отсутствует, когда я могу есть и пить, теперь, когда вернулся мой голос, я нашла способ, чтобы мои мышцы сокращались, а потом расслаблялись, и появлялась возможность двигаться, стоять, функционировать. Все почти вернулось в обычное русло: мама перестала насильно меня кормить, Дейв перестал покрывать ее перед властями, и оба постепенно уехали к себе после того, как восстановили хоть какой-то порядок дома и устроили убедительное представление для социальных служб. Я вернулась к знакомой роли обеспечивающей уход и заботу, за исключением того, что для меня больше нет ничего знакомого и меньше всего меня самой.

Восстановился обычный распорядок: встать, принять душ, одеться, сходить в магазин, приготовить, убраться в доме, попытаться насколько возможно занять Тиффина, Уиллу и даже Кита. Они цепляются за меня как магнит — большинство ночей мы все вчетвером оказываемся вместе в бывшей маминой кровати. Даже Кит превратился в испуганного ребенка, хотя его героические усилия помочь и поддержать меня вызывают боль в сердце. Когда мы ютимся под одеялом на большой двуспальной кровати, иногда им хочется поговорить; в основном им хочется плакать, и я утешаю их, как могу, несмотря на то, что ничего не будет достаточно. Нет таких слов, которые могли бы исправить то, что произошло, через что я их заставила пройти.

В течение дня столько дел: поговорить с их учителями о возвращении в школу, сходить на встречу с нашим консультантом, отметиться у социального работника, убедить, что они чистые, накормлены и здоровы… Я вынуждена придерживаться списка, напоминать себе, что должна делать в каждый момент в течение дня: когда встать, когда есть, когда лечь спать… Мне приходится разбивать каждую повседневную работу на маленькие этапы, иначе я оказываюсь посреди кухни с кастрюлей в одной руке, ошеломленная, потерянная, без какого-либо понятия, почему я тут стою или что должна сделать дальше. Я начинаю предложения, которые не могу закончить, прошу Кита сделать мне одолжение, а потом забываю, каком именно. Он пытается помочь мне, пытается взять какие-то вещи на себя, но потом я беспокоюсь, что он делает слишком много, что у него тоже какой-то срыв, и поэтому я умоляю его остановиться. Но в то же время я понимаю, что ему нужно чем-то себя занять, и чувствую, что он помогает и что он нужен мне.

С того дня, когда это произошло, когда пришли новости, каждая минута была агонией в своей простейшей и наиболее полной форме. Это как засунуть руку в печь и отсчитывать секунды, зная, что они никогда не закончатся, задаваясь вопросом, как можно выдержать еще одну, а потом еще, удивляясь, что, несмотря на пытки, я продолжаю дышать, двигаться, хотя и знаю, что тем самым боль никуда не уйдет. Но я удерживаю руку в печи жизни только по одной единственной причине — дети. Я покрываю нашу мать, вру ради нее, я даже перед приездом социальных служб сообщаю детям, что именно нужно сказать — но все это было, когда у меня по-прежнему оставалась самонадеянность, нелепая, позорная самонадеянность полагать, что им все равно будет лучше со мной, чем их заберут и отдадут кому-то на воспитание.