Конь бледный, стр. 15

11 августа.

Перед нами всего два пути. Первый путь: переждать несколько дней и опять подстеречь на дороге. Второй путь: идти во дворец. Я знаю: нас ищут. Нам трудно прожить неделю в Москве, еще труднее занять те же места. Ну, вместо Федора — я, Ваня опять на Тверской, Генрих опять в резерве. Полиция теперь начеку. Улицы усеяны сыщиками. Они караулят нас. Они, заподозрив бомбу, окружат, незаметно схватят. Да и поедет ли генерал-губернатор той же дорогой? Ведь ему легко сделать круг по Москве: выехать на Тверскую сверху, со стороны Страстного монастыря .. . Но, а если мы пойдем во дворец? Нужно оковать себя динамитом, одеть невидимый панцирь, нужно прорваться в подъезд, наконец, нужно умело взорвать. Мне, конечно, не жалко тех, кто умрет: погибнет семья, свита, сыщики и конвой. Но опасно рискнуть. Дворец велик и в нем много комнат. Если случайно во время взрыва он будет во внутренних залах или в саду? Ведь мы не в силах дойти до него … Халтуринский взрыв был рассчитан верно и все-таки кончился неудачей. Я колеблюсь. Я взвешиваю все «против» и «за». И я не знаю: пойдем ли мы во дворец? Трудно решить и нужно. Трудно знать и еще труднее узнать.

13 августа.

Ваня барин: мягкая шляпа, светлый галстук, серый пиджак. У него по-прежнему вьются кудри, блестят задумчивые глаза. Он говорит:

— Жалко Федора, Жоржик.

— Да, жалко.

Он улыбается грустно:

— Да ведь тебе не Федора жалко.

— Как не Федора, Ваня?

— Ты, ведь, думаешь: товарища потерял. Ведь, так? Скажи, так?

— Конечно.

— Ты думаешь: вот жил на свете революционер, настоящий революционер, бесстрашный … А теперь его нет. И еще думаешь: трудно, — как быть без него?

— Конечно.

— Вот видишь … А про Федора ты забыл. Не жаль тебе Федора.

На бульваре играет военный оркестр. Воскресенье. В красных рубахах, с гармониками в руках бродят мастеровые. Говор и смех.

Ваня говорит:

— Слушай, я вот все о Федоре думал. Для меня, ведь, он не только товарищ, не только революционер . . . Ты подумай, что он чувствовал там за дровами? Стрелял и знал, каждою каплею крови знал: смерть. Сколько времени он в глаза ее видел?

Жоржик, не то. Я не про то. Ну, конечно, не испугался… А знаешь ли ты его муку? Знаешь ли муку, когда он раненый бился? Когда темнело в глазах и жизнь догорала? Ты не думал о нем?

И я отвечаю:

Нет, Ваня, не думал.

Он шепчет:

Значит, ты и его не любил .. .

Тогда я говорю:

— Федор умер. .. Ты лучше вот что скажи:

идти ли нам во дворец?

— Идти во дворец?

—Да.

— Это как?

— Ну, взорвать весь дворец.

— А люди?

— Какие люди?

— Да семья его, дети.

— Вот ты о чем… Пустяки: им туда и дорога …

Ваня примолк.

— Жорж.

—Что?

— Я не согласен.

— Что не согласен?

— Идти во дворец.

— Что за вздор? .. Почему?

Я не согласен убивать детей.

И потом говорит, волнуясь:

— Нет, Жорж, послушай меня: не делай этого, нет. Как можешь ты это взять на себя? Кто дал тебе право? Кто позволил тебе?

Я холодно говорю:

— Я сам позволил себе.

— Ты?

— Да, я.

Он всем телом дрожит.

— Жорж, дети…

— Пусть дети.

— Жорж, а Христос?

— При чем тут Христос?

— Жорж, помнишь: «Я пришел во имя Отца моего, и не принимаете Меня; а если иной придет во имя свое, его примете».

К чему, Ваня, тексты?

Он качает головой.

— Да, ни к чему …

Мы оба долго молчим. Наконец, я говорю:

Ну, ладно … Будем на улице ждать.

Он весь светлеет улыбкой. Тогда я спрашиваю его:

— Ты, может быть, думаешь, я ради текстов?

— Нет, что ты, Жорж?

— Я решил: так риска меньше.

— Конечно, меньше, конечно … И вот увидишь: будет удача. Услышит Господь моления наши.

Я ухожу. Мне досадно: а все-таки не лучше ли во дворец?

15 августа.

Мои мысли опять с Еленой. Я спрашиваю себя: кто она? Почему она не ищет меня? Почему живет, ничего обо мне не зная? Значит она не любит. Значит она забыла. Значит она, целуя, лгала. Но такие глаза не лгут.

Я не знаю. Я ничего не хочу узнать. Я видел радость ее любви, слышал счастливые слова. Я хочу ее, и я приду и возьму. Может быть, это даже и не любовь. Может быть, завтра потухнут ее глаза и мне скучен будет ее любимый сегодня смех. Я сегодня люблю ее и мне нет дела до завтра. Вот сейчас она стоит передо мной, как живая: черные косы, строгий овал лица, на щеках робкий румянец. Я зову ее, я говорю себе ее имя. А, ведь, скоро наш, уже непременно, последний день…

Увижу я ее когда-нибудь или нет?

17 августа.

Завтра мы опять ждем генерал-губернатора на дороге. Если бы я мог, я бы молился.

18 августа.

Эрна в третий раз приготовила у себя снаряды. Ровно в три часа мы на своих местах. У меня в руках бомба. Когда я хожу, в коробке мерно стучит запал. Коробку я завернул в бумагу, перевязал тонким шнурком. Я, как будто, иду из лавки с покупкой.

Я иду вниз, по левой стороне Столешникова переулка. В теплом воздухе осень. Я утром заметил: кое-где на березах уже желтые листья. По небу ползут тяжелые облака. Каплет редкими каплями дождь.

Я осторожно несу свою бомбу. Если случайно меня толкнут, — разобьется запал. По тротуарам и на углах много шпионов. Делаю вид, что не вижу их.

Поворачиваю назад. Кругом все тихо. Сыщики лениво провожают глазами прохожих. Я боюсь, что именно теперь меня догонит генерал-губернатор. Теперь трудно бросить снаряд: я не узнаю его кареты, не сумею приготовить удар. Я ощупываю револьвер. У меня их, как было у Федора, два. Один — браунинг, другой — большой, кавалерийского образца наган. Я их вычистил вчера вечером и тщательно зарядил.

Так я брожу полчаса. Когда я подхожу третий раз к углу Тверской площади, к деревянной будке с часами, я вижу: на Тверской, около дома Варгина, от земли взвился узкий столб серо-желтого, по краям почти черного дыма. Он воронкой ширится вверх, затопляет всю улицу. В ту же минуту — знакомый, странный, чугунный гул. Лошадь извозчика на углу вздымается на дыбы. Передо мной дама в большой черной шляпе. Она ахнула и присела на тротуар. Городовой стоит секунду с бледным лицом и кидается на Тверскую.

Я бегу к дому Варгина. Звенят разбитые стекла. Опять пахнет дымом. Я забываю про бомбу и запал стучит в ней мерно и торопливо. Я слышу стоны и крик и уже знаю наверное:

Генерал-губернатор убит…

А через час продают телеграммы. У них траурный ободок и крест. Под крестом — печатный портрет, под портретом — некролог.

Я держу газетный листок и у меня темнеет в глазах.