Том 6. Осударева дорога. Корабельная чаща, стр. 45

Оставалась только одна труба над водой. Мироновна перестала себя сдерживать и, рыдая, упала в свою лодку, и долго лодка без управления кружилась на месте.

Так, не красавицей в светлой одежде из огня поднялась Марья Мироновна в лазурные небеса, а пошла к людям старенькой старушкой нянчить и выхаживать маленьких детей…

Она взялась за весло, огляделась кругом, стараясь определить ту сторону, где теперь собрались люди. Кругом было безбрежье, и от всего Карельского острова над водой торчала только труба ее дома. Четыре кирпичные стены этой трубы определили четыре стороны света, и по ним поняла Мироновна, где были Надвоицы. Когда Мироновна поставила свой карбас в ту сторону, до ее слуха долетел неясный шум воды.

Это было начало прорыва Надвоицкой плотины, это было то самое, что услыхал и умирающий Сергей Мироныч.

Ночь была северная, светлая, и солнце подглядывало в щелку, пытаясь понять, как люди живут по ночам без него. По тихой необъятной, огромной воде от весла мирской няни расходились две бесконечные волны: от зари в одну сторону – красная и от неба в другую сторону – голубая.

XXXVII. Последний кустик Осударевой дороги

Больше двухсот лет зарастала и все-таки не могла совсем зарасти Осударева дорога. Но пришли рабочие зоны затопления с топорами и пилами и порубили высокие деревья: нельзя же было оставить высокий лес под водой. Вслед за каналоармейцами пришла большая вода, и от всей дороги, где когда-то царь Петр тащил свои фрегаты, сначала еще оставались над водой кое-какие вешки исчезнувшей были, и на каждой вешке остались частые, как ягоды, маленькие дети природы, дрожащие от ужаса, серые, черные и рыжие зверьки.

Песок в пустыне несется – слышно, как ветер шумит. Снег падает – и то слышно, как снежинки шелестят, и огонь шипит, поглощая дерево. Только одна вода в природе может обнимать неслышно и поглощать без всякого предупреждения, показывая живому существу вдруг неизбежное…

Тогда остается только плыть. И вот по мере наступления воды зверьки решаются плыть, и они как-то знают все-таки, куда им плыть, и все направляются в одну сторону, как будто там их остров спасения.

Или, может быть, один какой-то смелый решился, начал, и все плывут по стадности один за другим неизвестно куда?

Так долго зарастала эта смелая дорога, рассекшая непроходимые леса и болота, и все-таки, двести лет зарастая, не могла исчезнуть совсем с лица земли. Но, как ни крепись, уходит же у нас рано или поздно старый человек, исчезает совсем, уступая путь молодому. Так и старая дорога: над водой теперь осталась только стрелка кустов на той самой горке, где так особенно трудно было тащить фрегаты. Теперь эта стрелка была похожа на клюв альбатроса с крючком на конце, и этим крючком был разросшийся ивовый куст. Еще немного подальше от этой оставшейся над водой формы клюва морской птицы торчала над водой половина забытой каналоармейцами елки, и медленно, совсем незаметно для глаза она утопала, сучок за сучком.

Задолго до наступления вечера солнце покраснело, увеличилось, расходясь, расплываясь в горячих весенних парах. Все зверушки вдруг что-то почувствовали и, как сговорившись, стали быстро покидать свои убежища и уплывать куда-то на свой неведомый остров спасения. Теперь по всему их дружному решению плыть можно было понять: они чуяли где-то впереди свой остров спасения.

Мало-помалу ни одного зверька не осталось на всем длинном клюве альбатроса, и тогда в косых лучах за горизонтом, из-под низу выходящих вверх, показалась огненная птица, издали похожая на какую-то Жар-птицу, а вблизи, когда она села на верхушку утопающей елки, это оказалась просто ворона, освещенная красными лучами. Это была та самая ворона, потерявшая свое гнездо на Карельском острове. Можно думать, она уже оправилась от постигшей ее беды и теперь острым живым глазом следила и ждала свою добычу, плывущую с Карельского острова.

По тихой воде оттуда показались два длинных крыла, одно, обращенное к заре, было розовое, другое, против неба, – голубое. Мало-помалу между крыльями определилась черная точка, образующая обе струи на всю воду, и тогда все стало понятно: это маленькое животное трудилось, плыло, разрешая вопрос своего собственного спасения.

Водяная крыса плыла с Карельского острова, и голодная ворона ее нажидала. Ей трудно и невозможно было схватить на воде животное, вооруженное острыми зубами. Ворона ждала, когда утомленная крыса вылезет на последний ивовый куст утонувшей Осударевой дороги.

Так оно и вышло согласно с расчетом хищной вороны: вконец истомленная крыса, не обращая внимания на стерегущую ворону, подплыла к кусту, уселась на первый сук, спустила хвост почти до самой воды, а головку свою обернула к солнцу. Эта водяная крыса не была так противна своим хищным выражением, как крыса домашняя. Или, может быть, это делало солнечное освещение?

Своим красным лучом солнце зажгло бисерные глазки, обвело светящимся нимбом мыслящий лобик. Казалось, на опустелой земле с утонувшей жизнью солнце нашло себе это маленькое животное, и опять и вновь загорелся в нем разум.

Полунощное солнце на севере всегда это говорит: кончилось все человеческое, начались новые миллионы лет роста утраченного разума…

Крыса глядела прямо на солнце, спустив хвост до воды. В тишине вода как бы дышала, и грудь ее мерно поднималась и опускалась. Когда грудь поднималась, то вода касалась кончика спущенного хвоста крысы, получался от соприкосновения небольшой кружок, и тут же, как колечко дыма, расширяясь, уплывал в ту сторону, куда уплыли все зверьки, к своему острову спасения.

Полунощное солнце на севере всегда уносит нашу мысль к началу начал куда-то, и тогда кажется, будто если что происходит, то это не сейчас, а когда-то было, или же что жизнь всегда, во всякое время начинается где-нибудь и мы видим во всем ее начало.

Тут было так, что эта первобытная ворона из тех далеких времен, вся красная в лучах, бросилась на зверька с бисерными глазками над голубой водой, рассчитав свой смертельный удар в голову. Но ворона промахнулась, а крыса успела впиться острыми зубами в шею вороны. Со всей силой крыльев своих, с хриплым криком поднялась ворона вместе с крысой в воздух, и тут же обе рухнули, поднимая в воде борьбу волн и распуская далеко по тихой воде по череду катящиеся голубые и красные волны.

Вся растрепанная, вся искровавленная, ворона все-таки вырвалась и, совсем мокрая, уселась на елку, на прежний сучок. Крыса вылезла на свой куст и села, свесив хвост, и по-прежнему загорелись в ней бисерные глаза и определился мыслящий лобик.

Все знают, но никто не поймет, как могут чуять вороны пролитую кровь, и мгновенно они являются на место беды с другой вороной, и никто не знает, зачем это нужно им всем являться туда, долго кружиться и по-своему что-то друг другу кричать. Все бывает похоже на суд, но не наш нынешний, а какой он был еще, может быть, на земле до начала человека: это суд над раненым за то, что он пролил свою кровь, уступил врагу свою жизнь…

В этот раз вороны прилетели и без крика расселись вокруг раненой. Вероятно, судьям спорить было не о чем: ворона вся в крови, она явная преступница, и остается только выбрать способ наказания.

Все кровавые в лучах тусклого солнца, вороны сидели молча на сучках и думали. И опять они все как-то по-своему разом поняли созревшее в себе решение, и все разом закричали, и все тоже захлопали крыльями. Нечеловеческий суд решил поставить ворону на крыло, и если она полетит – лететь за ней и кричать всем одно: «Смерть!» – до тех пор, пока она не упадет, и тогда ее заклевать. Может быть, пролетев какое-то пространство, доказав, что она способна жить, она могла бы еще и спастись?

Все вороны разом стали на крыло с криком, похожим на частое повторение нашего слова «смерть», и стали кружиться над раненой. Когда же она, мокрая, тусклая, отказалась подниматься и все оставалась на своем сучке, одна из ворон кинулась на нее сверху и клюнула. Вслед за этой другая, третья, и наконец раненая ворона стала на крыло, пошатнулась было, но справилась и вяло полетела. А за ней полетела вся туча ворон, повторяя без перерыву нечеловеческое заключение своего страшного вороньего суда.