В плену страсти, стр. 9

У него было достаточное состояние и некоторая доза умеренного честолюбия, так что он не желал большего и для сына. В нем можно было заметить прежде всего старание казаться человеком высокой нравственности. И он был им, несомненно, в глазах людей. В душе своей он лелеял мечту о достойной для меня трудовой и безмятежной жизни. К сожалению, никакого призвания к юриспруденции я не чувствовал. Пылкое и чуткое воображение и мой чувствительный и своевольный ум влекли меня скорее к иным занятиям, в которых греза играет большую роль. Тем не менее я повиновался его приказанию, ибо между нами никогда не было откровенных отношений.

Он пользовался своею властью отца, чтобы предписывать мне послушание и не допускал с моей стороны возражений.

Он сбыл меня на руки одной родственнице, жившей в университетском городе, где я должен был поселиться. Я спрятал на дне сундука «Любовные приключения кавалера Фобла» и две картины, ставшие для меня средством усиленного умственного разврата.

Прибыв на место назначения, я встретил молодых людей, стремившихся вдоволь испытать наслаждения, благодаря свободе и удаленности от родительского ока. Это уже весьма отличалось от мальчишеских выходок моих школьных приятелей.

Эти молодые люди находились на пороге жизни. Они перешагнули возраст неясных волнений, когда тело только начинает искать себя. Большинство из них старалось только как можно быстрей достигнуть положения, чтобы затем насладиться существованием. И поэтому они делили жизнь между развлечением и наукой.

Само собой разумеется, я тотчас же был подвергнут испытанию относительно моих склонностей, о степени моего знакомства с женщиной. Я остерегался признаться им, что она была знакома мне лишь по случайным и очень поверхностным приключениям. Например, я старался поразить их многочисленными спокойно переданными рассказами о моей опытности по этой части. Я делал вид человека, давно потерявшего свою невинность.

А между тем, я вел замкнутую и скрытную жизнь. Ночных прогулок, бесцельного блуждания, наподобие охотника, по следам добычи по однообразным и суровым улицам в самом сердце города — я избегал из жалкой трусости и малодушия.

Опасливо сторонился я поездок по увеселительным садам, куда отправлялись почти все, катанья на лодках вдоль реки в сообществе залихватских девок, боялся осушать с ними круговые бокалы любви. Мои новые товарищи обзаводились любовницами, которые после кратковременной связи переходили к другим. И так сообща разбрасывались трудовые родительские деньги на разные товарищеские попойки, на пляски разных балетных танцовщиц, на скачки в манежах верхом на деревянных конях.

Эти веселые молодчики, разбухшие от деревенского приволья или провинциального здоровья, полагавшие все свое назначение в будущем — чесать языками на судоговорениях, или в том, чтобы вскрывать с хладнокровием мясников внутренности своих ближних, совсем и не догадывались о мучительных припадках моего болезненного эротизма. Я завидовал их непринужденной развязности в обхождении с девицами, уменью добиваться взаимности, их ограниченной чувствительности, благодаря которой они получали любовь, как сами выражались, среди забав. Женщина для них, как и для Ромэна, была лишь плотью для наслажденья, жирным яством на замаранной скатерти шинкаря, чаркой вина, поспешно опорожненной на пороге харчевни. Напротив, для меня она продолжала хранить священное и грозное обаяние, как черная Изида.

Я остерегался следовать за ними в увеселительные учреждения. Кроме того, как следовало вести себя и какой делать вид при дерзком натиске уличных девок — я совсем не знал. Где было знать мне — девственнику, измученному нечистой жаждой, сжигаемому, как смешное подобие Геркулеса, пылающей одеждой собственной непорочности. Теперь мне было стыдно за эту непорочность. Я сознавал, что для молодого, свободного и пылкого человека моего возраста пребывание в безбрачии являлось каким-то противоречием. Я производил на самого себя впечатление сельского священника, закаленного в воздержании и высыхающего телом, как угодник божий под защитою крестного знамени.

Да, я думал об этом, как все люди, ибо девственник является посмешищем в глазах всех, кто отказался от своей невинности, но не хочет называться развратником.

Я говорил себе: «Так не может дальше продолжаться, пора положить этому конец!» Но небывалый трепет во всем теле и боязнь женщины, смешанная с нестерпимым отвращением к самой женской форме и ее полу — этому средоточию всего ее существа, низводившего ее, на мой взгляд, на степень животного — постоянно заставляли меня отсрочивать исполнение моего решения.

Я должен признаться во всем. Религиозный пыл еще не остыл во мне. Церковные строгости запали в мою душу и питали мою недоверчивость к вечной и коварной искусительнице, пускавшей в ход различные козни против своей добычи. Женщина являлась для меня завоевательницей, одетой в шелковые ткани поверх облекавшей ее груди брони. Ее подвижные члены, гибкие, как лианы и упругие, как металл — были созданы для того, чтобы покорять немощные силы самого бесстрашного героя. Плавное колебание ее бедер напоминало замысловатый, ускользающий узор, скрытные движения нападающего зверя. Черное, червонно-золотое пламя ее волос венчало ее шлемом, спадая, разливавшим густые потоки реки, где, как в Лете, тонула ненужная добродетель мужчины. Вначале одинокая и маленькая Ева, она размножалась с течением веков и до сих пор повторяла вековечный миф, предлагая легковерному Адаму смертельный плод своей красоты.

X

Я жил в доме на главной городской площади, против собора. Из окна мне была видна паперть храма с глубокими сводами, украшенными летящими ангелами. Богатые украшенья покрывали камни, как сад символов, и словно одухотворяли — точно живой молитвой с пламенными порывами к небу — великолепное готическое здание с легкими вышками стропил, веретенообразными колоннами из мощных пластов камней.

И полный горячей детской веры, научившей меня божественным притчам, я устремлялся душой к острым шпилям, к таинственному знаку священного зодчества. Почти ежедневно проникал я на паперть, входил, чтобы сотворить молитву в тени колонн. Но величественная красота обширного свода, таинственный смысл готических линий, видневшихся через мои окна, — все это как нельзя более совпадало с наполнявшим меня чувством обожания и преклонения.

Утренние лучи света озаряли башенки, разливали сияние над легендой блаженных, почивающих в склепах, преломлялись движущейся радугой на устремленных ввысь шпилях собора и, оживив лепестки архитектурных разеток, угасали в лиловатой светотени паперти.

Как будто воздвигнутая рукой мастера-сверхчеловека из хвалебных песнопений эмали и самоцветных камней, из гимна узорных алмазов выплывала в туманной высоте кружевных облаков небесная прозрачная рака. Полдень вслед за утром разбрызгивал свои знойные струи, погружал в расплавленное золото и свинец воздвигавшееся на головокружительной высоте сооруженье, опалял багряным дыханьем распахнутые входы.

Святые угодники и звери-единороги, и змеи, казалось, сгорали на адском огне, и языки пламени чудовищного горнила с жадностью лизали их тела.

Но вот распростерся пурпуровый вечер. Потоки розовых лучей вытекали из пронзенного тела дня, подобно крови из ран Распятого. Ниспадала светозарная, алая мантия со множеством складок, медленно окутывая храм. Церковные стекла полыхали, как озера жидкого пламени, как огнедышащие тигли расплавленного металла последним пышным блеском. Иссякали чаши, куда стекала кровь алого солнца, пустели купели святой воды, над которыми склонялось бледное чело ночи.

В неземном пламени сверкали, пылали и озарялись в круговороте багряных, огненных языков соборные своды, высокие шпили, углы и выступы, сцепленья крючьев и клиньев — лилии и пальмы сада чудес, плодоносные гроздья и лозы виноградника символов снопы цветных огней и факелов в сумраке над мистическим садом и в глубине мглистых пещер.