В плену страсти, стр. 24

То были сверхчеловеческие праздники, когда наше наслаждение длилось без конца, когда при помощи все новых, неустанных пыток, она возбуждала мои неподатливые, уставшие силы. Еще задыхавшаяся, изнуренная, она воскрешала меня своими спасительными хитростями и коварными нежностями, подобно тому, как воскрешают в растворе соли издыхающую пиявку. Ее бледность, отдававшая свинцово-серым оттенком, одна свидетельствовала о разъедающем опустошении от чрезмерного наслаждения. В ее безумной страсти было, казалось, больше расчета, чем увлечения. Похотливый огонь, пылавший под этим точно изваянным телом, не раскалял мрамора, не разрушал неприступных твердынь. Во время наших битв она облекалась в неуязвимую броню непобедимых амазонок.

Я думаю, что некоторое время моя здоровая натура еще боролась во мне с подобными опустошениями. Ведь и дед до конца расточал семя на ниву человечества. И однако под старость он был могучим дубом, в котором каждую весну струились обновленные, зеленые соки. Не знаю, как я не умер от неистовой страсти, когда смерть скрежетала зубами в лязге моих челюстей.

Позднее пресыщенность и усталость внесли в нашу страсть некоторое успокоение. Мы стали искусственно умерять эти крайности. Мы расстраивали замыслы смерти хитрыми уловками, благоразумно оттягивали ее наступление, подобно тому, как невоздержанные чревоугодники подвергают себя диете в промежутке между пирами.

Но тогда обладание друг другом было для нас еще ново, и мы вполне отдавались ему. Мы не насытили еще Зверя, не завершили всех его проклятых обрядов. Наш голод возрастал от вечной ненасытности и неудовлетворенности, хотя мы думали, что достигли границ наслаждения. Оно, казалось, не имело конца, и, переступив последнюю преграду, — касалось смерти.

Обычная любовь с ее брачным поцелуем и безыскусственной красотой, все же отражает безмерную глубину небес. У нее одно лишь движенье, и она едва его знает. Она не знает всего того, чего не хочет знать душа, и погружается в вечность, повергается к подножию Бога. Греховное желание, опьяненное стремлением познать себя и превзойти плоть, еще сдерживается ею и не врывается в блаженную невинность, которая есть счастье чистых любовников. Она подавлена мукой оттого, что надеялась разгадать последнюю загадку и обрела лишь призрак.

В промежутки приступов меня охватывало оцепененье, какая-то одеревенелая безжизненность. Мое тело застывало мертвое, как и душа, в густой и блестящей адской лаве. Я мог бы уснуть навеки, не увидавши перед концом сиянья высшего пробуждения. Я больше не чувствовал невыразимого подавляющего покоя, который раньше испытывал после утоления жажды вместе с гордостью удовлетворенного желанья.

Эта успокаивающая ложь не облегчала более моего угнетенного состояния. Я был как грузный бык с растерянными, дикими глазами под колотушкой бойца. Я мог только унизительно оскорблять Од. Я забыл свое достоинство до того, что стал упрекать ее за мое бессилье. Нелепые и яростные слезы набегали мне на глаза и иссякали у ее уст.

И снова сжимала она мои губы своими. Жалкий любовник был еще раз завоеван для мимолетного мига безумья.

XXIX

Я лишился памяти. Нестерпимые удары, не переставая, стучали мне в голову, острые шипы бороздили спинной мозг.

Однажды я ссудил деньгами молодого врача, благодаря чему он мог устроиться в городе. Я послал за ним, и он не замедлил придти.

Навязчивый страх смерти после частых приступов сковывающего ужаса и сладострастных видений вызывал теперь во мне ненависть к Од и ко всякой любви.

Врач без труда понял причину моей болезни, прописал мне воздержание и сильные подкрепляющие средства.

Но присутствие Од под одной кровлей со мною действовало на меня угнетающе. Я чувствовал ее тело сквозь преграды перекладин потолка, отделявшего ее помещение от моего.

У нее был ключ от моей комнаты, и ока могла незаметно приходить ко мне.

Ее тщательные заботы о внешней благопристойности не дали мне возможности заглянуть в ее интимную жизнь. Я не знал ее спальни, как и ее прошлого. Она оставалась для меня загадочной и тем более заманчивой, что хотя и отдавалась мне с такою бешеною яростью, я не знал ее, и эта ее загадочность была одной из причин моей безрассудной любви к ней.

Вопреки запрещению моего друга, она проскользнула в мою комнату. Она скинула свой длинный плащ и явилась передо мной во всей своей красоте.

Я был предупрежден об ужасных последствиях, которые могла иметь для меня моя прежняя жизнь. Я проклинал себя за то, что снова пробуждалась в моем истощенном теле жажда ее, и проклинал ее за то, что она приносила мне в жертву свое тело, когда на него был наложен для меня запрет.

— Уйди, — умолял я ее, — видишь, я умираю. — Молю тебя, иди к себе!

Я говорил ей, не стыдясь своей телесной немощности, которую молодой человек из чувства гордости и самолюбия скрывает от своей возлюбленной. Быть может, это чувство есть атавизм, в котором пробуждается властитель былой поры, могучий господин, сильный в своем желании и сияющий лучезарным и вечным блеском. Но это гордое и деликатное чувство совместимо только со здоровой любовью. А я отказался и от гордости мужчины.

Од пощадила меня и не засмеялась своим злым, ироническим смехом. Она прижалась своими алыми, смертоносными губами, и жгучая, ледяная слюна ее просочилась сквозь мои зубы. И еще раз моя воздержанность, упадок моих сил были взбудоражены неутолимым желанием, отнимавшим у меня всякую волю.

Видя, что ничто не в состоянии удержать меня от новых повторных падений, пока Од и я будем жить в одном доме, мой друг прописал мне переменить место жительства. Он захотел лично увезти меня к одному из своих родственников, арендатору небольшого имения в нескольких милях от города.

О своем отъезде я не должен был ничего говорить Од.

Мы выбрали день, когда она ушла в гости к знакомым, наняли экипаж и уехали в деревню.

Песчаная, поросшая ельником местность радушно приняла меня к себе.

Это было в конце лета.

Пора жатвы прошла. На румяных гумнах происходила молотьба, и цепы то и дело взлетали вверх и колотили колосья.

Я прожил около месяца среди очарования спокойных и правильных полевых работ. За мной, как за сыном, ухаживали эти мужики, являвшие мне образец простого благородства свято исполненного долга. Я восхищался благоговейными и доверчивыми отношениями, которые царили между ними. Они не ведали моих печальных заблуждений. С детства знали они строгую и могучую любовь матери-природы, они видели кратковременный брак коровы с быком, присутствовали при торжественной случке жеребцов. Самцы расточали жизнь, которая оплодотворяла утробы самок. Происходили брачные обряды, как происходил посев и пахота, чтобы вечно всходило семя, продолжая до бесконечности жизнь человечества и земли. И они, эти люди, по примеру животных творили древнюю и вечную любовь. Белые ткани на их постелях соткали их предки, как подарок для брака и впоследствии — для погребения, прочные, непорочные ткани для священных обрядов жизни и смерти.

Это были невинные дети земли. Она купала их детьми в своей росе, крестила струями своих соков. Они бегали нагими на солнце под тенью деревьев. Свои тела они познали в плеске вод и не чувствовали стыда.

О, великие, дикие и нежные души! Лишь в близости с вами я постиг лучшего человека, творящего жизнь в согласии с природой. Вы научили меня святости тела с его членами, созидающими красоту и изобилие жизни. А воспитатели научили меня краснеть за эти члены, и я их употребил на смертоносное дело. И ныне, когда я вижу, что мое духовное бессилье сроднило меня с огромным большинством других молодых людей, я все сильнее убеждаюсь в том, что единственное спасенье — это просто внимать голосу жизни, чтя силы, которыми она преследует свои таинственные замыслы. Кроткая животная невинность этих мужчин и женщин впервые получала для меня иносказательный смысл притчи.

Душа моя выздоровела. Сравнивая свою запятнанную молодость с их полной душевной ясности страстью, я понял, каким я был несчастным человеком.